- Глава 1. Окружение
- Глава 2. Срыв
- Глава 3. Пробуждение
- Глава 4. Преображение
- Глава 5. Контроль
- Глава 6. Послевкусие
- Глава 7. По ту сторону меня
- Глава 8. Мокрый рассвет
- Глава 9. Тело не враг
- Глава 10. Праздник
- Ожидание
- Дорога
- Прибытие
- Собака
- Возвращение
- Глава 11. «Юноша»
- Предательство
- Слёзы
- Знакомство
- Наша маленькая тайна
- Исповедь
- Глава 12. Испытание
- Воспоминание
- Проверка
- Прощание
- Преодоление
- Новый союз
- Глава 13. Конкурс
- Первые шаги
- Выступление
- Стриж над озером
Глава 1. Окружение
Быть мальчиком хорошо, но и трудно. Особенно, если описать себя постараешься. Вот какой я? Как сказать о себе?
Маленького роста, с изумрудными — потому что очень глубокими — зелёными глазами. Растрёпанные волосы создают ощущение, что так и задумано, а не просто зарос: по правде-то оно как? Встал с подушки, умылся, а остальное уже ветер по пути в школу поправит!
День начинался как обычно: воспитатель терпеливо ждал, пока я без особого желания повожу ложкой в этой белоснежной рисовой каше, выпью своё какао под быстрые кадры изученных тем для уроков в школе и, не успев надышаться этим паром из кастрюль на кухне, сдам грязную тарелку да ложку с густым коричневым остатком, что лишь запахом напоминает о моей явной любви к какао.
— Тёмка, ты просто обязан сегодня занять Елену Анатольевну!
Мой братик… Хотя, лучше сразу уточнить, что Денис — это просто воспитанник, как и я, но он мне как брат. Мы два мандарина в одной корзинке, просто разных сортов, но выглядим по одежде, как и все остальные — одинаково. Вообще, он солнечный блондин с веснушками и задором, которому позавидует любой, а уж я-то и вовсе им поражён.
Вот и сейчас, в этом запыхавшемся мальчике и его обращении слышу волнение озорной идеи и легкость, с которой мы все тут живём. Она и есть главный парадокс, ведь сочетается с глубочайшей трагедией прошлого, которая для нас уже и не трагедия в привычном для мира понимании этого слова. Хлопок воротника и жёсткая лямка рюкзака так сильно подчёркивают этот блеск в глазах, что другого и не замечаешь — смотришь только на них.
— Ты опять не прочитал рассказ? Динь, тебя же в итоге просто на второй год оставят! – сказал я, с нескрываемой грустью в голосе.
— Да ладно! Кто сиротинушку накажет-то? — глаза как у котика, что просит дать еды, и улыбка, вычурно кричащая о лукавстве глаз.
И грусть немного накатила. Я ещё не научился, как Денис, спокойно принимать слова «сирота» или «детдомовец». Нет, они уже не бьют в мысли, но всё же и не лёгкий бриз.
Вообще говоря, у нас, конечно, любят использовать свой статус для разных повседневных задач. Я, признаться, тоже как-то воспользовался: попросился на репетицию в консерваторию, просто послушать — пустили!
— Ой, достал этот ветер, побежали быстрее, чего ты опять так медленно идёшь?
— Шапку потому, что нужно надевать! — я правда немного раздражён. — Тебе же дядя Миша уже задолбался напоминать.
— Ты слишком сильно хочешь быть правильным.
«Почему я такой?» и «правда ли я такой?» — эти вопросы в моей голове раздувал холодный ветер. А братик, махнув последней фразой так и рукой, смотрел по ту сторону русла шума машин, что неслись, как вода в реке.
Я никогда не хотел быть как все. Внутри — какое-то неправильное раздражение. Ответив самому себе и от злости мгновенной топнул новыми ботинками по асфальту, маскируя под сброс грязи с подошвы.
— Нет, просто получается тупо! Он же тебе это говорит, чтобы ты здоровым был, и не подгонял меня в семь утра идти быстрее лишь потому, что тебе холодно! — всё ещё «стряхивая» грязь с ботинок.
— Перескажи хотя бы рассказ тогда, раз мы тут ползём как черепахи.
— А смысл? Тётя Лена тебя-то точно спросит так, чтобы понять, что ты читал. И чего ты не прочёл сам-то?
— Да… а всё почему? Потому что с тобой дружу! А так бы мог, как остальные, просто слушать, — сказал Денис, отворачивая свой курносый лик к лесу.
— А, ну прости! — я немного обиделся. — Не хотел тебе жизнь портить.
Правда же обидно? Да, его спросят больше от того, что учитель литературы отлично знает — Денис не станет читать, а просто достанет меня и узнает краткое содержание. Она сама говорила, когда мы проходили «Человека в футляре», что никогда не будет ставить хорошую оценку за неспособность прочесть даже такой маленький рассказ и поощрять тем самым лень Дениса.
Мы шли молча. Я просто наблюдал за этим шумным, гудящим и бесконечно опаздывающим миром. А Денис… он всегда такой: перед школой просит сделать уроки за него, а получив решительный мой отказ — обижается до первой переменки.
Но, с другой стороны, он сам ходит со мной, считает себя моим «хранителем»: его сила — в руках и ногах, в умении нагло ответить и припугнуть.
Я же совершенно другой — мне видно, что дразнятся или ругаются не просто так, а за этим стоят конкретные эмоции. Я не могу их обидеть или задеть — нет такого желания. А ещё потому, что я понимаю точную причину их поступков и невольно разделяю поступок и человека.
Школа. Свыкся с этим странным запахом сырости и какой-то прелости в раздевалке, бесконечным шуршанием одежды и чьими-то мыслями вслух, словно повторяющими заученные к уроку тексты.
Денис быстро кинул в меня свою куртку и убежал на этаж к кабинету литературы — в этом весь он: делает вид, что обиделся, но сам просто забыл сменку.
Ненавижу проходить мимо школьной столовой: запахи непонятной сладости и какой-то резкости — то ли от рыбы, то ли от выпечки — сильно раздражают.
Да и сразу в голове напоминание про дежурства, и что я почему-то всегда в этом участвую, хотя там никогда не ем. Но обойти нельзя: из двух лестниц в школе открыта только та, что рядом со столовой.
— Опять будешь стишки свои писать, да? — с каким-то обиженным видом спросил Денис.
— Ну, ты же обиделся, что мне ещё делать-то? — я с какой-то неловкостью сильнее сжал свой карандаш с тетрадкой для стихов
— Рассказать, о чём рассказ — с невероятно пронзительным, почти умоляющим взглядом сказал он.
А я смотрю в эти серенькие глаза под нескончаемый топот обуви и громкие разговоры собирающихся ребят и понимаю, что снова сдался и никуда не денусь.
Меня он всегда удивлял тем, как именно слушает, когда я ему пересказываю заданные нам рассказы. Это всегда неподдельный интерес в глазах, чуть приоткрытый рот (особенно на неожиданных или важных моментах) и бесконечное ёрзание, словно он оказывается внутри этой истории.
Заканчивая своё «понимание» романа Пушкина, он рассказывает о случайной встрече Маши и императрицы, о том, как последняя пощадила Гринёва. Было видно, как он чувствует неловкость, глядя то на меня, то на учителя, и внезапно произносит, повернувшись к тёте Лене:
— Я понимаю, что читать самому — это совсем другое, и я обязательно прочитаю, но пока я так понял рассказ.
— Да уж, умеешь ты удивить, Денис. Ладно, поставлю тебе четыре, иди садись.
Было видно, что учитель поражена тем, что мальчик не стал ждать, когда ему снова скажут, что он не читал, а сознался сам.
Сидя на последней парте, я наблюдал, как триумфально и легко было Денису. Он сел за свою парту и приготовился слушать следующего ученика. Мне же всегда скучно тут, поэтому я достал наушники, которые обожаю: они полностью убирают любые звуки и шумы.
Плавными движениями надев капюшон и под неосуждающий взгляд Елены Анатольевны, я включил наушники, окунаясь в свои мысли.
Вообще, как технологии спасают — никто не говорит, зато орут бесконечно, что «технологии развращают». Для меня школьная перемена — это сущий ад, вжатый в десять минут. (Хотя и две большие, после второго и третьего, не настолько насыщенные, но всё же.)
Бесконечно рад своим наушникам: сажусь на подоконник, закрываюсь капюшоном — и наушники выключают эту хаотическую симфонию голосов, то и дело срывающихся на визг, звуков топота и шуточных заигрываний мальчишек перед девчонками.
И вот, сидя на подоконнике и упершись лбом в окно, я наблюдаю наш лес. Он прекрасен: голубые, высокие ёлочки и большие сосны, птицы, что перепрыгивают по верхушкам пушистых ветвей.
Никогда не мог себя остановить писать. Просто иногда нужно написать — и внутри становится так легко, и, как правило, с новыми ощущениями восприятия внутри себя.
Так и сейчас я успел записать в тетрадь:
Приоткрытый рот, замёрзший небосвод —
Задержал дыханье — на секунду, две.
Внезапно напрягусь, потом обратно — сход…
Так удивился я пестренькой сове.
На зимнем небе — пёрышком волниста,
Она угукнула — туда, где белка у дупла.
А на руках — смола, чешуйчато-груба,
Сосенки кора… и ёлочка пушиста.
Внезапный треск ломает тишину,
А хруст вдали добавил жизни лесу.
Угукнула сова… ну а я полезу,
И липкою рукой на прощанье я махну.
И настроение уже совсем другое. Даже несмотря на то, что от неожиданности звонка на урок я упал с подоконника — с лёгкостью весеннего ветерка я залетел в класс истории.
Сегодня мы узнаем про царя, о котором у меня сложилось самое сложное впечатление из всех, что я в себе испытывал.
С одной стороны, раз уж ты Царь, то помнить нужно про своих людей, что твои действия не всегда будут соотноситься с веяниями твоей души. Но должны отвечать глубоким интересам жизни страны.
Тогда почему добрый и наверняка мудрый последний царь Российской империи этого не понимал? Почему был таким мягким и позволил беде случиться, хотя имел таких безумно мудрых людей, как С. Ю. Витте или Столыпин?
— Да просто он дурак, а не царь! Я бы просто сказал — всех казнить, да и делов-то! — мой крикливый одноклассник заумно рассудил с улыбкой… и ступором учителя.
Вот почему, сидя и слушая всю эту историю, объяснения учителя порой кажутся слишком поверхностными?
И непонятно — мне холодно от ветра из приоткрытого окна или от обиды, что тему я так и не разберу до конца.
Тут уже видно, как ребята убирают ручки и карандаши в пеналы: стуки деревянных карандашей, пластмассовых ручек и молний наполняют класс.
Шуршание достигает своего апогея, и учитель истории уже вынужден повысить голос, объявляя о контрольной работе на следующем уроке.
— Пошли гулять, чего тут делать-то? — Денис, как всегда, пытается выманить меня на улицу, чтобы хоть что-то да поделать.
— Пошли, — соглашаюсь, просто понимая, что никак не отмажусь от него. Всё равно утянет.
Кстати, интересно, а почему учителя всегда ругаются о том, что нельзя курить, объясняя этот запрет своими причинами, но — на уроке? А вот тут, за школой, стоят старшеклассники и радуются, какое у них получается облако дыма от четырёх сигарет сразу. Грустно осознавать поверхностность не только в ответах на вопросы, но и в заботе.
— Ты меня сегодня спас, с меня чипсы! — он никогда не купит мне чипсы, но всегда их обещает.
— Ага. Ты хорошо понял рассказ — с меня небо, — я улыбался от собственной аналогии его обещания и моего.
— Ха-ха-ха! Небо! — Денис остановился, видимо, от догнавшего смысла моих слов. — Нет, ну когда-нибудь я тебе куплю чипсы, слышишь?
Мои волосы снова все потрёпанные, но теперь роль ветра выполняет братик. И почему это так приятно? Удержать улыбку и в этом порыве свежего ветерка посмотреть на него с настоящей благодарностью было просто невозможно.
Жизнь в городе уже идёт на полную: курьеры в жёлтой форме, дворники — в оранжевой, сменяются суетой у ярких вывесок магазинов. Запах свежего хлеба и булочек из старой пекарни наполнял воздух. Моё желание что-нибудь купить и Денис с его наглой походкой занесли нас в один из новых магазинов.
— Что будем покупать? — спросил братик, поднимаясь на цыпочки и оглядывая новый магазин.
— Не знаю… Я кушать вроде хочу, — тут мне сразу вспомнились чипсы. — На, купи нам чипсы, — я легко протянул ему купюру с желанием выйти на улицу.
Денис взял мои сто рублей — всё, что у меня было — и пошёл искать чипсы. А я почему-то буквально выдохнул от какого-то напряжения и сел на выступ у окна магазина, снаружи словно весь утренний шум вылетел из груди вместе с выдохом. Тут сирены машин скорой помощи и какая-то слишком хаотичная ситуация на дороге вдруг обрели согласованность: обычные машины все пропускали бело-красные с крестами, что проехали целой вереницей. И я впервые почувствовал это не как что-то повседневное, а как зов чего-то тревожного.
— Короче, я купил эти. Другие очень дорого стоят, — он смущённо протянул мне чипсы.
— Так открывай, чего ты мне их суёшь, вместе схряпаем, — меня всё не отпускала мысль, почему так много «скорых» проехало, поэтому и кушать не сильно хотелось.
— Ты чего это? — Денис удивился, что я отодвинул его протянутую руку с чипсами.
— Не хочу пока, кушай, я… — раздались звуки сообщений на наших с ним телефонах.
— Не понял, что им надо? — с грязными руками от чипсов вопросительно уставился в меня.
— Говорят, закрыться в классе. На, сам смотри, — я прочёл странное сообщение от нашего воспитателя и показал его Денису.
«Закройтесь, пожалуйста, в классе и не выходите в коридоры без разрешения взрослых. Мы сейчас разбираемся, как вас всех вытащить.»
— Это что ещё за дела? — он был встревожен, как и я, а его глаза буквально кричали озадаченностью.
— Ещё восемь минут до урока, — я уставился на время в телефоне, пытаясь сам оценить, к чему бы это сообщение. — Пошли, может, успеем на урок.
Мы оба говорили громче обычного, будто пытаясь перекричать ветер.
— Ты дурак? Звони дядь Мише! Нам нельзя в школу, он же написал — «всех вытащить»! — я был очень благодарен ему за эти слова: он убрал мой шок и непонимание ситуации.
Ветер стал резко другим, или мы воспринимаем его по-разному в соответствии с внутренними чувствами? Он уже протяжно гудел, нес в себе запах мокрого асфальта и слегка пугающей ледяной прохлады с мокрыми каплями. А на фоне всё ещё эхом отдавались звуки сирен.
— Чего ты встал? Давай звони! — он уже буквально крикнул. Я никогда не слышал, чтобы он так кричал.
— Да, сейчас, — я словно током ударился, дернулся, всё пытаясь успокоить или выстроить свои мысли. — Сейчас.
Я понимал, что случилось что-то плохое, и во мне почему-то боролись два желания. Первое — не мешать дядь Мише, не отвлекать: видимо, он сильно занят, и я лишь потревожу его. Второе — узнать, что нам делать и куда идти.
…Мои мысли сопровождались хлопаньем крыльев кучки голубей, испугавшихся прохожего, и визгом тормозов на дороге.
Глава 2. Срыв
Моё состояние — как будто испугался собаки. Понимаю, что опасности нет, но тело уже всё решило за меня. Внутри будто перекати-поле: ветер гоняет сомнения, мысли и нерешимость одновременно.
«И так всегда», — единственная мысль, которая приходит целой. Горькое осознание, что в трудные моменты я снова будто ломаюсь.
— Ладно, не переживай, — Денис вытер руки о майку. — Слышишь? Просто дыши. Я рядом.
— Да, — я снова сел, но теперь будто пустой.
Когда-то я научился главному — читать людей. Видеть всё: движение плеча, дрожь пальцев, запах тревоги. Когда рядом человек — я уже знаю, что он скажет, ещё до слов. Так проще выжить, когда слова могут обернуться криком.
И теперь, когда вокруг мир шумит сиренами и ветром, я снова теряю способность понимать, что происходит.
Я не могу увидеть источник опасности — и от этого страшнее всего.
— Да, мы у пекарни, рядом со школой, — Денис нервно тряс пачкой чипсов, пытаясь, словно показывать направление этой рукой. — Нет, у него опять это… — было слышно, как братику не хочется меня обидеть, он искал правильное слово — «состояние».
Я не люблю смотреть на серость его взволнованных глаз. Понимаю, что в них страх — за меня, за то, что он опять один на один с проблемами.
Хочется взять себя в руки. А в голове заученная фраза Дениса: «Просто дыши. Я рядом.»
И я дышу. Четыре мучительные секунды удержания и выдох на пятой. Я уже выучил себя «больного»: просто нужно время и порядок.
На первой секунде прищурил глаза от того, что слепило солнце. Мне нужно больше деталей — как можно больше, и чтобы они меня выдернули!
На второй секунде — хлопок двери в пекарню и колокольчик на петле. Мне всё ещё мало деталей, и нужно больше чувств.
На третьей секунде кто‑то ударяется пакетом с чем‑то стеклянным и ругается нехорошими словами; мне уже чуть лучше: я возмущаюсь, что кто‑то так грубо использует русский язык.
На четвёртой секунде всё ломается! Я снова в ступоре, снова не понимаю, что сделать — опять всё смешалось.
Я выдыхаю и под гудок машин на перекрёстке начинаю всё заново.
— Тёма, слушай мой голос, ты можешь сейчас идти со мной? Просто идти? — Денис держал чипсы, а у уха — телефон и смотрел на меня, словно пытаясь что‑то понять по глазам или лицу.
— Два, три… — я не мог ему ничего объяснить, я просто считал эти секунды.
— Нет, он не может, он пытается дышать, как вы учили, — положил пачку чипсов рядом со мной с этим типичным для фольги шуршанием. — Да? А как это сделать? — во мне словно искра надежды пролетела: а вдруг ему расскажут, как мне помочь. — Да, хорошо, я попробую.
— Смотри мне в глаза, слышишь? — он сел на корточки напротив меня и взял меня за руку. — Не отводи взгляд, только мои глаза, — он говорил, словно чеканил каждое слово.
Я смотрел в его глаза, и мне стало легче: в них была надежда с уверенностью, без недавнего беспокойства.
Второй рукой Денис положил телефон на асфальт — на нём была глубокая, некрасивая трещина, словно миниатюрный каньон, — и взял лямку моего рюкзака, скинув его вниз, к окну.
Я уже повторяю за ним, наверное, минуты три, и вроде начинает получаться: я наконец начинаю смотреть строго на него. Мысли — словно рассыпавшаяся полка с книгами, — но уже лучше.
— Чувствуешь тепло моей руки? — Денис говорил уже увереннее. — Сожми её, давай, попробуй сжать!
Он будто пользователь, а я — зависший компьютер, который старается выполнить команды, но сбивается на полпути.
— Я с тобой. Никуда не уйду, слышишь? — его голос стал ниже, мягче, будто он удерживал не только мою руку, но и саму реальность от распада.
Я сжал его ладонь. Она была чуть влажной — то ли от пота, то ли от того, что он недавно пил воду, — и почему-то именно это вернуло меня в тело.
Мир словно постепенно подгружался, как старый экран: сначала шум улицы, потом крик вороны на проводах, потом — запах хлеба из пекарни, пробивающийся сквозь горячий, пахнущий асфальт воздух.
Сирены становились всё назойливее. Мысли постепенно приходили в норму. Я оглядел улицу — она будто замерла: машин стало меньше, и почти все были скорые или полицейские. Люди шли в одну сторону — от школы, но никто не шёл обратно.
Я снова почувствовал тревогу.
— Мне страшно опять, — слова вышли тихо, как будто вместе с комом в горле. — И пить хочу. Сильно.
— Держи. Не нужно, пожалуйста… — Денис протянул мне бутылку с водой. Только сейчас я заметил в нём страх, но на этот раз не за меня.
— Мне тоже нелегко. Там, в школе… — он запнулся и посмотрел виновато.
— Что в школе?
— Нельзя тебе говорить. Ты сам знаешь, — он то и дело отводил взгляд, словно прятал глаза. — Подождём минут десять. Просто посидим.
— Ты чего? Сколько времени? — я достал телефон. Уже две минуты как начался урок. — Ну вот и всё. Я прогульщик.
— Нет, там сейчас нет занятий, — он снова отвёл глаза, и я понял: лучше просто подождать. Иначе меня опять заклинит.
Я закрыл глаза — просто хотел уйти в запахи и звуки. И вдруг почувствовал лёгкость, такую сильную, что даже больно. Это всегда так: после страха первое расслабление бьёт по телу.
Мне стало обидно за себя — что приходится другим нянчиться со мной. Да ещё и Денису…
А ветер всё не унимался, жалел нас своим ровным гудением, вторя предчувствию беды. Я понимал: случилось что-то очень плохое, раз мне нельзя знать об этом.
Резкий звук колокольчика оборвал мысли.
Я поднял глаза — из двери вышел пекарь в белом кителе с чёрно-золотыми пуговицами.
Посмотрел на землю под его ногами, на кроссовки — и улыбнулся.
Идеальный китель, ровные брюки… и рваный правый кроссовок у взрослого пекаря!
«Ха! А ведь никто этого и не видит, — подумал я, — за прилавком-то не видно!»
«Я точно псих», — мелькнуло. Но эта мысль только рассмешила ещё сильнее.
И я уже не стесняясь заливаюсь хохотом.
Слышу какие-то слова — обрывки разговора: «немедленно», «быстро», «внутрь».
А я словно со стороны наблюдаю за смеющимся собой — в этом абсурдном хаосе, который становится ещё нелепее от моего смеха.
— Он что, твой брат? — дяденька спрашивает Дениса. — Давайте бегом, я сейчас шторы опускать буду.
— Тёма, давай, хорош уже ржать, придурок! — Денис дёрнул меня за руку, — всё, пошли.
На него можно было и не смотреть: он точно был готов сам рассмеяться.
— Да, он мой брат! — крикнул он, уже направляясь к двери. — Пошлите!
Мне было всё равно. Я просто смеялся — до слёз, до дрожи, когда дяденька снова вышел и, не говоря ни слова, буквально затолкал меня внутрь.
Меня ударил в спину поток ветра, ворвавшийся следом за закрывающейся дверью, — под звон колокольчика и глухой щелчок, когда пекарь нажал кнопку у входа.
Решётка начала медленно опускаться, скрипя железом.
Денис ржал, пихая меня в плечо:
— Нет, ну почему я с тобой дружу, козёл?!
А я… просто обнял его — всем сердцем, как будто мог удержать им этот миг.
И вдруг силы закончились.
Словно сам Морфей спустился и мягко закрыл мне глаза.
И тьма, будто ткань, накрыла всё — и пекарню, и Дениса, и мой смех.
Глава 3. Пробуждение
Тьма ушла, но в голове ещё остались её остатки. Каждый звук казался громче, каждый запах — острее. Я почувствовал тяжесть век и резкий щелчок в висках — словно кто-то достал меня из сна и поставил на стол.
— Голова… — пробормотал я, сжимая её обеими руками, — что… где…
Смотрю вокруг — дверь, стол, стул, но всё ощущается странно. В голове ещё гудит колокольчик и звон, как после паники. А где Денис? Я окинул взглядом кухню: что-то шуршит, что-то щелкает, а где-то треск, словно как в камине. Свет бьёт в глаза и делает всё слишком резким, но я уже привык к этому хаосу.
Я смотрел на поддон с кусками теста, и не знаю почему, но он меня буквально дразнил. Потянулся рукой — сухой, белый порошок и невероятная мягкость: я сжал его и, не удержавшись, откусил. «Блин, и не стыдно?» — мысль словно отдернула меня, оставив с полным ртом теста, кусочком на носу и щедро припудренным мукой лицом.
— Я тут завис… — прохрипел я, ощутив на губах кусок теста, — ну… мы тут втроём, что теперь?
Денис тут же бросился ко мне, глаза бегали по кухне, словно искали малейшую опасность.
— Тише! — шёпотом сказал он. — Пекарь что-то слышит…
И правда: он крутился с противнем, проверял тесто, а рваный кроссовок словно сигналил о том, что он вообще ни о чём не догадывается. Ситуация — как будто мы участники странного спектакля: два застрявших героя и один невольно комический пекарь, который не подозревает о нашей маленькой драме.
Я подавил хихиканье и съел ещё кусочек теста, прижимая к подбородку муку. Внутри что-то щёлкнуло: смех и страх странно переплелись, и мне вдруг показалось, что это самое настоящее чувство — быть живым прямо сейчас, здесь, среди ржавых кастрюль, запаха сахара и рваного кроссовка.
— Брата верни быстро! — дяденька старался говорить уверенно и спокойно, но получилось так, что я проглотил полный рот теста. — Там сейчас опасно, я вас зачем сюда пустил?
А в голове — мысль: «зачем он нас пустил?» Что такого страшного и непонятного случилось в школе, о чём Денис не сказал? Лёгкий, словно тёплый, ветер выходил из печи и обдувал мои мысли, пока я наблюдал за братишкой, стоявшим между кухней и улицей через маленькое окошко.
— Денис! — проглоченное тесто дало о себе знать, говорить было сложно. — я налил воды из-под крана, попил — Денис, залезь обратно!
Мне уже не терпелось спросить, что же, чёрт возьми, происходит. Но после того, как пекарь испугался, я точно не собирался ни о чём спрашивать.
Вдруг телефон зазвенел, а Денис влетел в окно и упал на маленькую кастрюльку с длинной ручкой, которая с глухим звоном ударила его уже падающего.
«Волк Сибирский» — так светилось на экране. Я, словно сошедший с ума, начал неистово нажимать на зелёную кнопку «ответить», но тесто на пальце мешало, поэтому тыкнул носом.
— Да, дядь Миш! — пытался сделать звонкий и весёлый голос, но из-за ломкости получился какой-то визг.
Он рассказал главное: сейчас выходить нельзя, по району разбежались подростки с оружием. Очень важно сидеть тихо и никуда не выходить — он нас заберёт, как только сможет.
Мы с Денисом слушали его по-разному: я радовался, что всё будет хорошо; Денис начал паниковать, выхватил телефон и убежал в другую комнату.
— Вы с хера ли такие нежные? — повар озадаченно спросил, наблюдая за нашей драмой.
— Ну, вас избивали всю жизнь? Обманывали без конца? Жили без родного человека? Нет? — я буквально злился, но видел, как с каждым словом его лицо превращается в смесь сожаления и шока.
— Так вы из детского дома что ли? — дядька взял белое полотенце в решётку и уверенно вытирал руки. — Ты не серчай, малой, я же не со зла.
Он буквально уставился на моё лицо, и выражение как будто менялось электрическим током.
— Ты лицо-то своё видел? — он уже откровенно смеялся, а я посмотрел на своё отражение в железном поддоне.
— О, фигаси какой я модный! — принялся отдирать засохшее тесто от носа. — Ну и ладно, я просто кушать хочу после всего этого!
— И часто с тобой такое? — повар помыл руки и снова взялся за полотенце. — С чего бы вообще?
— Ну да, если сильно страшно, бывает… — я пытался сделать дырку пальцем в столе, чтобы выглядеть круто. — Да и вообще, бояться — это нормально!
«Интересно, а я сам то в это верю?» — мысль захватила моё сознание, а повар наблюдал за моими нелепыми попытками выкрутиться и показаться смелым.
Тем временем он достал новое полотенце, смочил его и подошёл ко мне. «Ну вот, сейчас он его скрутит и изобьёт», — мелькнуло в голове, и я начал пятиться назад, пока не наткнулся на железный шкаф.
— Вот так! — дядя мягко влепил полотенце мне в лицо и растёр им кожу. — Вот и славненько.
— Апчхи! — неизбежная реакция. Такой наглой заботы я давно не ощущал.
— Будь здоров, малец, — швырнул полотенце в раковину. — И не ешь тесто, сейчас уже сделаю булочки.
Его голос вдруг стал мягче, почти как у отца после трезвого пробуждения, когда он смотрит на оставленные синяки и понимает: всё не так плохо.
Я, словно завороженный, смотрел сквозь окно в его печь: будущие булочки пышнели прямо на глазах, а запах мяса и свежего хлеба дразнил до невозможности.
Однако повар просто отодвинул меня в сторону, словно я был какой-то комбайн, и открыл печь. Достал миску с кисточкой и стал аккуратно смазывать каждую булочку.
— Это ещё нафига? — вырвалось у меня вслух. — Вы чего, их что, красите?
— Да кто же булочки красит! — рассмеялся он. — Чтобы красиво пропеклись, малец! — Его глаза светились гордостью, а может, даже радостью. — Ещё пару минут — и будут готовы.
На меня так не смотрели. Обычно взрослые видят лишь замкнутого, загнанного парнишку, который старается ускользнуть как можно дальше. А здесь… я видел прямо в его глазах. Он присел напротив меня, опустившись на колени. Любопытство, нежность, осторожность, боязнь спугнуть — всё это было в его взгляде. Сразу понял: это явно хороший взрослый.
Он протянул ко мне руку — под лёгкий треск теста в печи и щелчки внутри неё. Я дёрнулся от неожиданности.
«Артём, ты умеешь показать, какой ты чокнутый», — злился я на себя за эту реакцию.
А он просто провёл рукой по моим волосам.
И я… не понял. Я просто начал плакать.
Я не привык. Не привык, что взрослый — ВЗРОСЛЫЙ — вытирает мне слёзы.
Горло сразу перекрыло, дыхание будто украли, я на секунду весь напрягся… а потом расслабился и всмотрелся в его морщинистое, тёплое лицо.
Внезапно из комнаты со столиками, куда убежал Денис, раздалось резкое громыхание — будто кто-то лупит палкой по железу. Я рванулся туда без раздумий, но повар схватил меня за руку и буквально вжал обратно на пол.
— Куда ты рвёшься, подохнуть всё хочешь? — прорычал он, но не зло, а так, как орут, когда боятся за тебя. — Сиди здесь. И повернёшь вот эту ручку, когда загорится вот эта лампочка и зазвенит. — Он положил мою ладонь на крутилку, провернув её пару раз, чтобы я понял. — А я пойду посмотрю, что там.
Он поднялся и ушёл вглубь кафе.
А у меня в голове…
Пусто.
Точнее — одна мысль.
Одна, как удар колокола.
«Почему он не мой папа?»
Она билась внутри, как птица в стекло.
Секунда — и другая мысль, не менее громкая:
«Почему я ТАК ему доверяю? Как?!»
И вдруг — щелчок. Лампочка вспыхнула.
Я замер с рукой на крутилке.
Вот же гадство: он сказал сидеть.
Но там — Денис.
И там — грохот.
И там — взрослый, которому я почему-то верю больше, чем кому-либо за все годы.
Я сидел, стиснув зубы, и не знал:
послушаться… или побежать к ним?
Я точно слышу крики. И среди них — Денис. Испуганный, надорванный, будто сейчас сорвётся.
«Да ладно, чего надеяться… всё равно я никому не нужен. Придумал себе».
Эта мысль ударила так резко, что я сам не заметил, как поднялся.
«Я себе-то верю?» — сделал шаг.
Остановился.
«Нет».
И с этим «нет» я рванул к двери. На бегу задел всё подряд: поддон с тестом, прозрачную кружку с цифрами, ножку тумбочки. Всё гремело и падало за мной, как будто помещение само пыталось удержать.
Кружка разбилась — хрустко, звонко, страшно.
Я уже был у дверей.
Стекло вдребезги с одной стороны.
А с другой — повар.
Он стоит между Денисом и тем, что там творится.
Хлопок.
Ещё хлопок.
И ещё.
Я не понимал, что это. Но внутри всё сжалось в точку: беда.
Лицо повара дёрнулось, дрогнуло, будто его стукнули изнутри. Взгляд стал пустым, стеклянным. Он посмотрел на меня… и улыбнулся. Такая странная, тихая улыбка.
И повалился.
Я бросился вперёд, схватил Дениса, потянул его назад, к кухне. Он почти не шёл — будто ноги отнялись.
— Что произошло?! — я не узнавал свой голос. — Денис, ты как?!
— Это… Женька… — он задыхался, глаза огромные, полные паники и ужасной, липкой мольбы. — Это сын моего отчима… понимаешь? Слышишь?
Я не понимал.
И не хотел понимать.
И не мог понять.
В голове только шум, огонь печи, запах мяса, и повар… который лежит, как будто просто решил прилечь.
Я просто обнял Дениса. Плотно. Так, что у меня самого дыхание перехватило. И смотрел на булочки, что пропекаются в печи. Такие красивые, ровные, тёплые.
Совершенно не из этого мира.
— Соберись… — сказал я, всё ещё глядя в огонь. — Нам теперь надо бежать.
Глава 4. Преображение
«Почему мне так сложно вздохнуть?» — я попытался наклонить голову, коснуться подбородком начала шеи, но вместо этого уткнулся прямо в плечо братишки.
«Аааа, ну да…» — только теперь до меня дошло, что я всё это время сжимаю его так, будто нас пытаются оторвать друг от друга.
«И сколько я так сижу?»
И тут же: «Чёрт, надо бежать отсюда».
Две мысли — холодные, острые — рвали мою реальность на тонкие лоскуты, будто кто-то пытается разорвать занавес между «до» и «после».
И я не понимал, какой голос громче:
тот, который хочет ещё секунду посидеть так, потому что безопаснее уже не будет,
или тот, который орёт, что закрытая дверь — это не защита, а ловушка.
— Братик, ты как? — выдавил я, даже не пытаясь вытереть слёзы. Они уже просто… были. Фоновые, как шум печи.
— Готов уходить? — голос сорвался, будто где-то внутри порвалась тонкая ниточка.
Он поднял на меня глаза — и я сразу узнал этот взгляд.
Пустота. Отрешённость. Такой, будто человек вышел из комнаты, а тело осталось сидеть.
Словно его сознание где-то далеко-далеко пытается переварить всё, что на него рухнуло.
«Всё, что он пережил» — фраза пришла сама.
«Стоп… а что он пережил?»
И картинка ударила, словно кулак:
морщинистое лицо, уже холодеющее,
улыбка, в которой осталась только форма, без жизни,
и глаза… стеклянные.
«Не знаю», — подумал я, будто пытаясь этой фразой закрыть собой колодец, который уже и так провалился.
Я всхлипнул. Один раз — но он был такой хриплый, будто я дыхание сорвал.
Перевёл взгляд на булочки — на эти румяные, тёплые, абсолютно живые кусочки мира в свете печной лампы —
и меня буквально ударило воздухом в грудь.
«Какого чёрта?» — внутри всё сжалось.
Я уже… вроде… отпустил Дениса?
А сейчас опять держу его так, будто боюсь, что он исчезнет, если я разожму пальцы.
Звенящая тишина легла на нас так тяжело, что мне казалось — к ней можно дотронуться пальцами.
Каждый звук стал отдельным миром:
ветер, который прорывался через разбитое стекло,
скрип стеллажа,
тихое потрескивание печи.
И всё это складывалось в странную симфонию, похожую на моё собственное осознание:
то, что я сейчас чувствую — это боль.
Но не та боль, когда отец ломал меня — когда каждое слово было ударом, а каждый удар был объяснением, что я «никому не нужен».
Нет. Это другая боль.
Она ноющая, живущая где-то глубже костей —
как будто в самой сути меня сидит какая-то вибрация,
какая-то дрожь,
и она сейчас не даёт мне отпустить Дениса.
Я замер, чувствуя, как под моей щекой тихо, едва заметно дышит мой брат.
Я слышал его пульс — или, может, свой.
Было непонятно, кому из нас двоих страшнее.
И в этой трещащей тишине меня как будто раскрыло изнутри:
Да, мне больно.
Но сейчас — впервые — это не боль одиночества.
Это боль парнишки, который боится потерять кого-то.
По-настоящему боится.
Я не сразу осознал, как крепко вцепился в его плечо — будто в последнюю дверную ручку на краю вселенной.
И только тогда понял:
я держу его, потому что если отпущу — не выдержу сам.
«Хорошо, тогда борись!» — мысль ударила резко, как запах миндаля:
сначала приятно от самой смелости,
а потом горько — от того, что я не знаю, смогу ли.
«Ладно. А если не смогу? Что самое худшее?»
Мысли уже стояли над чувствами, холодные и прямые, как учителя в плохом настроении.
«Ну, очевидно, я тоже упаду… как пекарь.»
«Страшно?»
«Ещё бы.»
Я осторожно разжал руки, будто отдирал себя от стены, и чуть отодвинулся от Дениса.
Почувствовал, как будто под кожей что-то хрустнуло — не кость, нет, — а привычка.
Та, которая всегда заставляла прятаться.
Я поднялся. Ноги дрожали так, как будто я стоял на краю ветхого моста.
Свет из маленького кухонного окна падал прямо мне на лицо — резкий, дневной, словно специально подчеркивающий каждую царапину на мне и внутри.
Я посмотрел туда, за оконное стекло:
дерево, покачивающееся от холодного ветра, и листья — зелёные, желтые — слетали и кружились, устраивая свой финальный танец.
«Последний танец…»
Но ведь они не падают, не исчезают.
Они просто оторвались.
Перешли туда, где им положено быть.
«Как мы с братишкой…» — мысль мягко легла на всё то растрёпанное, разбитое, что внутри меня ещё шевелилось.
Внутри будто включился какой‑то новый механизм.
Не зверь, не герой, не ярость — нет.
А именно сила, спокойная, взрослая, уверенная, как родитель, который берёт тебя за плечи и говорит:
«Дыши. Сейчас — я.»
Страх больше не бился в груди. Он сидел там, тихий, маленький, но подчинённый.
А сверху — эта странная взрослая часть меня, которой я не знал имя.
Я посмотрел на Дениса.
Он сидел на полу, прижав колени к груди, покачиваясь вперёд‑назад, как маятник.
Маленький, потерянный, сжавшийся.
И я вдруг понял:
точно так же когда‑то дрожал я.
Та же поза.
Та же дрожь.
Та же попытка успокоить себя движением, когда весь мир рушится, и ты не понимаешь, где вверх, а где вниз.
И в теле прошла дрожь — не от страха, нет,
а от того ледяного воспоминания:
как меня привезли в детдом,
как я вжался в угол,
как колени были твёрдыми и острыми под подбородком,
как я молил любой угол темноты защитить меня.
Я едва сглотнул.
«Да… а ведь именно тогда мы и познакомились.»
Мысль входила в меня горячо, глубоко, как нож, разрезающий не кожу — а защитную оболочку внутри.
И слёзы сами — как будто им кто-то разрешил — полились.
Горячие. Сильные.
Но не слабые.
Не про «жалко».
Не про «страшно».
А про то, как он мне дорог.
Про то, что я сейчас не просто хочу его защитить.
Я не могу позволить с ним случиться тому, что случалось со мной.
В груди стало тесно, но не больно.
Сжалось — и дало опору.
Как будто что-то встало на своё место, щёлкнуло,
и я впервые понял:
Я — опора.
Я — тот, кто должен подняться.
Я выдохнул — глубоко, почти рычащий выдох.
И прошептал ему, хриплым, но уже твёрдым голосом:
— Братик… я здесь — я смотрел на него, да и на себя со стороны. — Сиди тут, я сейчас буду
Денис поднял на меня глаза — огромные, круглые, детские, будто сейчас он младше меня на целую вечность.
И я понял: если я дам слабину — он развалится.
А я — нет.
Не сегодня.
«Меня сейчас убьют?»
Мысль выскочила, как крыса из темноты.
Я поймал её за хвост и сломал, просто выкинул.
Слишком громкая, слишком тупая — злость.
«Куда смотреть?»
«Мне нужен план.»
Глаза прыгали по кухне: окно, дверь, прилавок, угол, тени.
Как воробьи по веткам.
Но что удивило — паники не было.
План:
— Если вылезу в окно — открытая зона. Убьют.
— Если пойду к прилавку — там можно спрятаться, посмотреть, что впереди.
«Спрятаться.»
Слово вспыхнуло в голове, как лампа.
Не трусость.
А манёвр.
«Да. Спрятаться.
Так я смогу ещё помочь братику!»
Я сглотнул.
Почувствовал, как сердце стучит — не в горле, а в груди, глубоко, мощно.
Как будто оно тоже выбрало сторону, таким ясным но гулким эхо.
Повернулся к Денису:
— Слышишь? Сиди здесь. Не выходи. Если что — ползи обратно под печку. Понял?
Он кивнул.
Но взгляд у него был такой, будто я ухожу в ад, а он остаётся в предбаннике.
Я сделал шаг к двери кухни.
Один.
И в этот один шаг вложилось всё, что я стал за последние минуты.
Вторая нога оторвалась от пола.
Тишина за дверью была густой, вязкой, еще и пахло озоном, как ночью перед грозой.
А за ней — прилавок.
И истина, которую надо увидеть.
Я протянул руку к двери.
Пальцы дрожали.
Но я всё равно толкнул её — медленно, аккуратно.
Глава 5. Контроль
«Как это происходит?» — обычно этот вопрос цеплялся за всё подряд, но сейчас он прошёл мимо, почти не задев. Впервые за долгое время я почувствовал странную ясность: дрожь ушла, страх словно сел на заднее сиденье, а я точно понимал, где опасно, а где можно спрятаться.
Я развернулся и поднял поддон, тот самый, что уронил. «Использую как зеркало», — мелькнула мысль. Подойти к двери вслепую я не хотел.
Когда повернулся к выходу, в нос ударил резкий запах: ржавчина, влажные старые ворота, что-то сладкое, пряное, незнакомое. Ветер пробивался через осколки стекла, шипел, как разъярённая кошка. Оранжевый свет с улицы плясал по столам, цеплялся за всё металлическое, а прилавок отражал стук листвы о железные шторы, что закрывали вход.
В поддоне никого не было. Пусто. Тихо. И это означало: прямо у двери точно никого нет.
«Тогда зачем я держу эту дурацкую штуку?»
«А и правда…» — ответил я себе и положил поддон на прилавок. Получилось громко, неприятно, словно провели вилкой по тарелке.
Я знал, что за прилавком лежит пекарь, и понимал: если увижу его прямо сейчас, могу снова упасть в ту яму, откуда еле вылез. А Денис в таком состоянии просто пропадёт. Если тот парень действительно был сын отчима… возможно, он их ищет. Его.
— Иди сюда… — мысль дёрнулась к пекарю, но сразу оборвалась.
Не знаю, откуда во мне столько хладнокровия. Оно даже чужим казалось — как будто я наблюдал за самим собой со стороны. Снял куртку, потом толстовку. Помнил, где именно он лежит, и бросил туда куртку, чтобы хотя бы лицо прикрыть. Только после этого смог подойти к прилавку и накинуть толстовку ему на спину.
На столе увидел клеёнку — обычную, гладкую, такую же, как в детдоме под простыни. Дёрнул её — со стола покатились запаянные зубочистки и пластиковая стойка с рекламой: «Купите 4 булочки — 5-я в подарок».
«Булочки…» — промелькнуло, и снова всплыло воспоминание, как я спрашивал его, зачем он «разукрашивает» тесто.
«Классический дурень», — улыбка мелькнула на секунду.
— Что случилось? Ты в порядке? — Денис появился в тот момент, когда я полностью накрыл пекаря клеёнкой.
— Да… вот… булочника нашего, — выдавил я. Храбрился, пытался вставить хоть каплю юмора, но не получилось.
— Короче… накрыл его.
— Что делать будем? — Денис смотрел на плакат, я тоже повернулся.
Вывеска на стене, обрамлённая в рамочку из колосьев пшеницы, гласила: «Здоровье детей в правильном примере родителей». Внутри вспыхнула злость и чувство обиды — кулак невольно сжался.
— Там никого нет, — я показал на дверь. — Предлагаю позвонить взрослым. Пусть станут нам примером…
— Братик… — сказал он почти шепотом, с хрипом уставшего, измотанного взрослого.
Он обнял меня, и снова накатила растерянность. С одной стороны мы в относительной безопасности, с другой — тут лежит пекарь, неизвестно, встретим ли мы хулиганов на улице. В голове осталась только одна команда: «Бери телефон, звони Волку».
— А где телефон? — Денис смотрел на меня, пожимая плечами. — Ты прикалываешься? Ты его забрал у меня и выбежал сюда!
— Я… не помню… — его взгляд опустился, будто я Елена Анатольевна и вот-вот влеплю ему двойку.
И тут я вспомнил, что у него тоже есть телефон. В конце концов, их нам выдали одновременно. Я начал хлопать по его карманам, но он меня опередил: достал устройство из заднего кармана и протянул мне.
— Только он не работает… — голос всё ещё тихий, а в глазах — чувство вины. — Там деньги кончились.
— Как они кончились? — Я не понимал, потому что у меня никогда не кончались.
— Ну… роблокс… — он прямо посмотрел мне в глаза. — Купил там баксы.
Сначала я хотел разозлиться. Должен был. И всё же… почему я смеюсь? Наверное, потому что это просто… Денис. И только он мог так всё испортить и одновременно вызвать у меня смех.
Я подошёл к двери и постарался заглянуть на улицу через железяки. Чего именно ожидал? Не знаю. Просто была маленькая надежда: может, там есть взрослые, которые смогут помочь.
— А! Вот он! — Денис рванул к углу, радостно, с гордостью и одновременно дрожью, как у машинки в прачечной, и замахал моим телефоном. — Я же в этот угол забрался, когда с ним говорил!
— Отлично! — во мне проснулась надежда, и я ощущал, как что-то огромное и тяжёлое словно скинулось с моих плеч. — Давай его сюда!
Нажал на иконку с трубкой, выбрал последний номер и позвонил. «Только бы он был рядом… я уже не могу», — пронеслось в голове, сердце стучало. «Что не могу? Куда я денусь?» — внутренний я тут же возразил: «Ха! Словно Главкон спорит с Сократом». И странно — в этой мысли появилось лёгкое облегчение, наверное, потому что я люблю Платона.
— Дядь Миша! — мой голос дрожал даже для меня самого. — Мы в пекарне, тут взрослый… он лежит.
— Мы вас уже ищем. Какая именно пекарня? Можете выйти на улицу?
— Там же… — я подумал, что наверняка эти хулиганы, и если мы поднимем «шторы»… — Там же опасно!
— Нет, их уже поймали. Откройте и сядьте снаружи, я уже у школы. — Он замялся, был слышен ветер, спутник шума, и лёгкое потрескивание, словно микрофон сломался.
— Хорошо. — Я ударил по кнопке справа от двери — уже открываем.
Я посмотрел на Дениса, а внутри всё ещё боролись желания: сказать ему спрятаться или убедить, что всё хорошо. Только сейчас заметил, как широко раскрыты его глаза — словно он увидел пришельца и не может ничего сказать.
— Денис, иди на кухню, спрячься. Я первым выйду, — казалось, в этом нет ничего особенного, просто осторожность. — Хорошо?
— Ладно, но если там что-то есть — беги, — сказал он, словно в часовне помолился богу.
Я подождал, пока он убежит на кухню, поднялись железяки, и я вышел на улицу, где меня встретил спокойный, размеренный городской воздух. Напряжение? Да, оно было, но только от того, что движения вокруг почти не было. Даже немногие машины, что медленно ехали по дороге, успокаивали.
Я смотрел глазами не того, кто сидел на уроке несколько часов назад. Нет. Я смотрел на всё с изумлением и вопросом: как? Как этот мир может быть просто хорошим и спокойным, когда наш ад ещё даже не закончился? Хруст стекла под ботинками — единственное напоминание о том, что здесь произошло.
«А, что… получается, он упал — из-за меня?» — в голове снова его лицо, морщины и стеклянные глаза. А дальше словно в киноплёнке: вот он смеётся, умыл мне лицо, показал, что только мне в голову может прийти «покрасить» булочки; вот он останавливает меня, не давая побежать к Денису; вот эта ручка печи… Я дрожу, и всё же встречаю это слезами с мыслью: «Я сильный».
Мне не хотелось идти туда, даже открывать дверь, снова слышать колокольчик, хруст стекла под ногами, идиотский плакат. Нет. Я просто повернулся и крикнул, чтобы Денис выходил. А ветер наполнял мою грусть, словно убаюкивая и шепча: «Всё позади».
Слёзы уже были правильными — тёплыми, нужными. И странно: в этот момент я даже любил себя. Я злился, мне хотелось, чтобы мир остановился немедленно и почувствовал всё, что чувствую я. Запах рябины, и эта голодная птица, что клюёт её через дорогу… Почему мне кажется, что это прожевали меня? Нет — даже не прожевали, а выплюнули. Словно вот эта апельсиновая рябь под деревом — и есть я.
— Да… — Денис вышел, сопровождаемый звоном колокольчика, хлопком двери и таким же непониманием чужого спокойствия, как у меня. — Ку… куда теперь?
— Ждём, — я повернулся к нему, как будто хотел увидеть в нём взрослого и самому снова стать маленьким, чтобы позволить себе психануть как ребёнок. — Ты как?
— Как курица в печи. Где они? — он явно начал приходить в себя, натягивая на лицо прежнюю наглость и уверенность, деловито осматриваясь. — Где наш волчара?
— Идёт, вон, — я показал на какого-то взрослого вдалеке. Самому почему-то стало тревожно. — Наверное, он.
Я только хотел подумать, что делать дальше, когда Денис уже сорвался с места. Ноги сами понесли меня за ним. Холодный ветер ударил в лицо, и я поймал себя на том, что рад ему. Никакой ржавчины, никакой сладости — только чистая, свежая холодность.
Глава 6. Послевкусие
Трава на газоне местами была бежево-жёлтой, местами всё ещё зелёной, а жёлтые листья поднимались порывами ветра — будто тоже хотели побежать, но им не хватало смелости. Мы почти добежали до воспитателя, и я вдруг заметил, что дрожу. Не от страха — просто холод пробирал до костей.
— Ты почему раздетый? — дядя Миша схватил Дениса и посмотрел на меня так, будто я только что выпал из неба. — Артём?
— Там, — я неуклюже махнул в сторону пекарни.
— Ну так иди забери… — он даже не представлял, что с нами случилось.
«Иди забери».
Эти слова — как включённый повтор. Внутри щёлкнуло. И сразу: ржавчина. Сладость. Стекло. Пекарь. Дверь. Мой собственный голос, застрявший где-то в груди. И вдруг — такая жалость к себе, что я еле дышу. Я знаю, что мы в безопасности… но как рассказать взрослому обо всём этом? Какими словами?
Я сделал шаг к дяде Мише. В голове — шум телевизора на старом канале: белые пятна, чёрные точки, шипение. Я попытался этот шум «убавить», хоть на чуть-чуть… и в ту же секунду меня прорвало.
Слёзы — резкие, болезненные, без предупреждения.
Я вцепился в дядю Мишу, уткнулся лицом в его куртку — будто только она и держит меня в мире, чтобы я не свалился обратно туда, в ту комнату, к тому стеклу.
— Он не может… Давайте уйдём уже, — Денис дрожащим пальцем гладил меня по шее. — Я ему куртку дам, у меня теплее…
— Нет, — тихо сказал дядя Миша. — Мою оденем.
Он укрыл меня так аккуратно, словно я мог рассыпаться от одного порыва ветра. Мне стало сухо во рту, так сухо, будто я выплакал всю воду, что у меня была. А ноги… будто я бежал много часов, потом упал, и теперь пытаюсь удержаться на них чистым упрямством.
«Это плохо. Надо что-то делать».
Эта мысль вспыхнула, и я даже не понял — моя ли она.
— Эй… — дядя Миша взял меня за плечи и чуть отодвинул. Свет ударил прямо в глаза, я щурился от каждого блика. — Братишка… ты чего такой бледный?
— Мне… куда кровать? — я испугался своих же слов. Я просто хотел сказать, что хочу спать. Но внутри что-то снова сработало неправильно.
— Ага, понял. Хорошо, — голос у дяди Миши был спокойный, ровный. Как будто только он остался твёрдым в мире, который трещал по швам.
Он легко поднял меня на руки, и я почувствовал тепло — будто через плотную ткань, чуть отдалённо.
И я понял абсолютно точно:
это уже не просто страх.
Это усталость. Большая. Тяжёлая. Та, что валит с ног.
— Пошли, — сказал он. — Я тебя не брошу. Не переживай.
Его слова звучали будто издалека — как сквозь вату.
В ушах поднялся ровный гул, похожий на шум моря в раковине.
И я вдруг поймал себя на том, что больше ничего не слышу,
только этот гул.
И, может быть, это даже хорошо.
Глава 7. По ту сторону меня
Трудно быть мальчиком. Особенно таким, как я. Вот как описать себя? Маленький, хрупкий и обожающий какао. Мне оно нужно — как бархатная одежда: в ней чувствуешь себя так же, как в большом растянутом шерстяном джемпере, в который можно буквально нырнуть и исчезнуть. А чем молоко не бархат? Такое же нежное, тихое, гладкое. И именно это чувство сейчас окружило меня. Какао, молоко и бархатная вуаль.
Мне спокойно. Ничего нет, кроме тепла, и я — в полной, безусловной безопасности. Словно сюда не может пробраться ничто и никто. Укутанный и согретый, я просто дышал. Глубоко. Медленно. Проживая каждый запах снова и снова, будто они были важнее мыслей.
Когда я протянул руку, она легла на что-то мягкое, как кошачья шерсть. Под этой мягкостью что-то едва заметно дрогнуло. И два больших изумрудных глаза с коричневой полоской посередине — точно как у котёнка, только огромного — поднялись на меня.
А нос… это было волшебное ощущение. Чёрный, с голубой каёмкой по краям ноздрей, словно сделанный из какой-то другой, сияющей кожи. Там синь обнимала лазурь, и между ними проскальзывали фиолетовые искры, будто кто-то перемешивал краски тихим вальсом.
И когда эта морда чуть наклонилась ко мне, я вспомнил —
я же заснул на руках у дяди Миши.
Но здесь, во сне, меня держали уже не его руки.
Это были крылья.
Широкие, тёплые, чуть дрожащие — как будто Дракоша, обнимающий меня, сам ещё не до конца проснулся. Он развёл их, расправляя словно огромный тёплый плед, и когда крылья раскрылись полностью — за ними открылось что-то, что не могло быть частью комнаты.
Туман.
Серебристый, вязкий, живой.
В нём шевелились тени — шершавые, угловатые, как будто сделанные из страха, который я никогда не произносил вслух.
Дракоша подтянул меня к себе ближе, дыхнул тёплым молочным запахом и шагнул вперёд.
И мир под нашими ногами затрепетал, как вода.
И осыпался, открывая путь — туда, где начинается всё, что я так долго носил внутри.
Только вблизи я понимаю, что туман не просто живой — он соткан из маленьких картин, болезненных до остановки сердца. Они пульсируют, как открытые раны. Но дыхание Дракоши… его тёплое, бархатное дыхание накрывает меня, словно шарф. «Я в безопасности. Мне не больно».
С этими мыслями я осторожно тянусь к самой большой, самой плотной туманной картинке.
— Кто… кто этот мальчик? — я поднимаю голову вверх, на Дракошу. — Это… я?
Ответ я знаю ещё до того, как спрашиваю.
Мальчик совсем маленький. Если судить по мебели вокруг и по тому, что он сидит ниже сиденья стула… лет пять? Может, чуть больше.
Он на полу, в порванной майке и одном носочке — белом, с голубыми звёздочками, хаотично разбросанными по ткани, как случайные надежды.
Колени поджаты к груди. Руки дрожат. Волосы заросли так, будто за ним никто давно не ухаживал: не причёсывал, не гладил, не трогал. Заброшенный куст.
Ссадины.
Грязь.
И страх.
— Страх… — выдыхаю я, хотя воздух будто режет горло. — Я узнаю этот страх…
Безопасно. Я это знаю головой. Но внутри поднимается ком — горячий, сводящий удушьем.
— Это дикий… животный страх, — голос мой дрожит, как струна.
Мальчик буквально вжат в угол комнаты. Он прижал колени к груди так плотно, что кажется — хочет исчезнуть между ними. Спрятаться не от кого-то, а от себя самого.
Он шепчет, закусывая губу:
«Что я сделал не так… я не знаю… но что?..»
И качается взад-вперёд, пытаясь удержаться в одном ритме. Как будто если он остановится — что-то страшное выйдет из тени.
Туман вокруг картинки усиливается, будто воспоминание живое, пытается дышать.
Я чувствую, как рука сама тянется ближе — и в этот момент Дракоша наклоняет огромную голову ко мне.
Его изумрудные глаза становятся глубже, темнее, и в них — ни капли страха. Только тихое, глубокое понимание.
Он касается моей щеки кончиком тёплого носа — осторожно, как котёнок.
И я слышу его голос не ушами, а глубоко внутри, в груди:
— Это ты. Но не весь ты. Только часть, которая слишком долго была одна.
Его крыло медленно обнимает меня, как будто защищает от даже самого вида той картинки.
— И сегодня мы поговорим с ней.
Не чтобы ранить.
Чтобы вернуть тебя себе.
— Тебе… тебе больно, да? — слова будто царапали горло. Мне было больно думать, больно вспоминать, больно даже смотреть на него. — Малыш…?
Красные линии на его лице — не кровь. Нет. Это следы от слёз, которых было слишком много, слишком долго. Кожа раздражена, словно обожжённая солью.
Он поднимает голову — растерянно, слабо. Дёргает ею, пытаясь пробиться сквозь заросшие волосы, чтобы хоть увидеть мир. Или меня.
Глаза.
Мои глаза.
Красный изумруд… но пустой, как выброшенная бутылка. Ни ожидания. Ни надежды. Ни «может быть».
Просто ничего.
— Он не слышит… его там нет, — выдавливаю я и поднимаю взгляд к Дракоше. — Можно?
Это «можно?» — как тихий крик внутри меня.
Как просьба разрешить прикоснуться к тому, от чего я всю жизнь бегал.
Лёгкий толчок огромного, тёплого носа в мою спину — почти невесомый. Но в этом толчке столько уверенности, что мне не нужно слов.
И я иду.
Ноги сами ведут вперёд.
К нему.
К себе.
Мне хочется обнять этого маленького мальчика так крепко, чтобы склеить его страх. Взять на руки, укрыть, спрятать от всего, что его ломало.
Могу ли я его успокоить?
Да?
Должен.
Потому что он слишком маленький, слишком один… и это неправильно. Неправильно на всех уровнях мира.
Я присаживаюсь, голос дрожит, но руки — удивительно мягкие.
Он дышит часто, будто боится самого воздуха.
Мне кажется, если я сделаю движение слишком резким — он растворится обратно в туман.
Резкий, как визг тормозов, звук — и будто сама реальность надрывается. Что-то тёмное, искажённое, чудовищно злое рвётся наружу неровными, обрывистыми шагами.
Туман дрожит. Земля дрожит. У меня дрожит всё.
— Это… и есть самое злое, — выдыхаю я, не зная ни что это, ни как к нему подходить. Я смотрю вверх на Дракошу, но он отвечает не словами.
Он рычит.
Так, что у меня по позвоночнику пробегает холод.
Так, что кажется — этот звук может поглотить горы, осушить моря, стереть всё, что имеет форму.
— Что…? — я едва шепчу.
Не знаю, что делать.
Нет. Знаю.
Нужно схватить мальчика, унести его, спрятать—
Но он уже не там.
Он встал… и растворился. Как будто его и не было. Как будто страх, который я держал в руках — исчез, оставив только пустоту.
Мир вспыхнул голубым светом.
Крылья вновь раскрылись над моей головой — огромные, надёжные, как небесный шатёр. Дракоша обнимает меня ими осторожно, но твёрдо, и всё зло, что было секунду назад, будто отступает.
Я моргаю — и снова вижу этот туман.
— Опять?.. — растерянность давит на грудь. Я делаю шаг вперёд, не понимая, готов ли к тому, что увижу. — Его… его тут больше нет?
— Верно.
Голос Дракоши — глубокий, уверенный.
— И не должно быть. Продолжай.
Моя растерянность тает так же, как исчез мальчик.
Я начинаю понимать, как работает этот мир.
Как работает я.
Я касаюсь следующего фрагмента тумана.
Он холодный, чуть дрожит — как дыхание на стекле.
И там уже слышен голос. Чей-то хриплый, едва живой.
Он читает:
Я научился плакать еле слышно…
Испугавшийся щенок под лавкой…
Слова падают тяжело, как мокрый песок.
Я поднимаю голову, не понимая — это что?..
Но стих продолжает сам:
Так почему я знаю привкус крови?
И почему опять со сломанной рукой…
Я вздрагиваю — будто этот привкус снова на языке.
Словно память не рассказывает, а показывает.
— Мой отец… — выдыхаю я, и туман дрожит под моими словами.
Но стих не ждёт меня:
Мне стены тишиной сжимают душу…
Зажавшись в угол, снова я затрушу…
Стены вокруг будто сужаются — чистая иллюзия, но сердце верит.
Стих трещит как лёд под ногами.
Голос стихает, но смысл остаётся громким:
Но папа, не смогу держаться…
И сколько будет продолжаться?..
— Это… уже не голос, — шепчу я. — Это… мои мысли?
Туман расползается, как если бы его резали невидимыми лезвиями.
Но боль уже безопасна. Не острая.
Она похожа на эхо, которое наконец нашло хозяина.
Но пали все надежды, словно сель…
Меня снесли и не заметили потерь…
И я понимаю:
туман не ломается.
Это я перестаю прятаться.
Моя злость… она будто впервые учится говорить.
Не голосом человека — нет.
Голосом зверя.
Дикой, беспощадной, первобытной силы.
Птица?
Нет.
Хищник.
Орёл, огромный, тяжёлый, как буря, что решила стать живой.
В груди что-то дрожит — вибрирует, словно сердце решило вырваться наружу.
Это не моё сердце.
Это Дракоша.
Он чувствует.
Он категорически против.
Крылья смыкаются вокруг меня мгновенно, будто он боится, что меня самого затянет в эту ярость.
И я… успокаиваюсь. Не потому что хочу, а потому что он держит меня увереннее любого замка.
— Не твоя забота, — его голос низкий и тёплый. — Просто смотри.
Крылья раскрываются снова — мягко, но решительно.
И мир возвращается к туману.
— Наблюдай.
Я всматриваюсь.
Эта пелена страха — как дыхание монстра. Живое, шершавое, с тенями, что шевелятся внутри.
Не знаю, чего я жду.
Но хищник — он уже близко.
Слишком близко.
Слышу ветер.
Не обычный — режущий, быстрый, как взмах клинка.
Что-то вибрирует наверху.
Я поднимаю голову…
И вижу его.
Орёл.
Не просто большой — чудовищно огромный.
Крылья как ураган, когти как чёрные серпы.
И одним движением — одним! — он разрывает когтями пелену страха.
Не рассекает.
Именно разрывает, как бумагу под острейшими ножами.
Туман взрывается светом и исчезает.
Просто исчезает.
Будто его никогда и не было.
У меня перехватывает дыхание.
Шок.
И облегчение… странное, тёплое, идущее по позвоночнику.
Страха нет.
Совсем.
Как будто Орёл не просто уничтожил его — он вырвал корень, вытащил самую суть.
Я смотрю, не веря глазам.
Как растворяется последний клочок тумана.
Как Орёл зависает в воздухе — уверенный, грациозный, как воплощённая свобода.
Красиво.
До боли красиво.
— Смех? — я замираю, не веря собственным ушам. — Ты… слышишь? Дракоша? Это смех?
Звук настолько нежный и настоящий, что сердце делает странный скачок.
Небо над головой сияет так ярко, что будто вторит чешуйкам Дракоши — синевато-изумрудным, дрожащим золотыми искрами.
Солнце колет глаза малыми иголочками света, и на всём этом огромном полотне — ни единого облачка.
— Дракоша?.. — я оборачиваюсь.
Но его нет за моей спиной.
И всё равно — я чувствую его.
Не телом, не зрением — кожей.
Он здесь, просто выше, где-то в небесной глубине.
Я поднимаю взгляд — и вижу его.
Он летит.
Свободно, легко, игриво.
В его смешке есть что-то такое резвое, что меня будто окатывает живой водой.
Этот звук — отрезвляет.
Я делаю шаг. Потом ещё.
Иду по траве — яркой-яркой, почти невозможной.
Солнечные блики бегают по каждой травинке, как маленькие танцоры.
Между ними пролетают редкие бабочки, будто сотканные из пыли и света.
Я… плачу?
Да.
Тихо, почти незаметно — но плачу.
Воздух… он всё ещё пахнет какао и молоком, но теперь к ним примешивается запах свежести.
Неправильной свежести.
Такой, что в реальности её не бывает: сирень и малина, тонко, едва-едва, но узнаваемо.
И тут я вижу его.
Мальчик.
Совсем маленький.
Аккуратная стрижка средней длины, чистенькие ушки, смешной курносый нос.
Весь в белом — майка, шортики, носки, сандалии.
Будто вырезанный из света.
Рядом — мужчина.
Я не узнаю его.
Но тело… знает.
Тепло в голосе.
Манера наклоняться.
То, как его рука ложится на тонкое детское плечо.
Всё во мне шепчет одно: папа.
Он выглядит как папа.
Он чувствуется как папа.
Он гладит мальчика по голове — мягко, осторожно, будто боится причинить боль.
— Вот так, малец, — говорит он тёплым голосом. — Красивый замок у тебя получается.
И пока он не поднимает голову — я почти верю.
Но он поднимает.
И всё ломается.
Смех ребёнка — звонкий, чистый — отскакивает от воздуха, и я иду к ним, робко, будто одно неверное движение разрушит картинку до пыли.
Хлопок. Ещё хлопок. Ещё…
Это мои слёзы.
От самой зыбкой надежды.
От той, на которой держится весь этот красивый мир.
У мужчины за спиной — коричневые перья.
Их подхватывает ветер, уносит по одному, кружит, как одуванчиковые зонтики.
Красиво.
Невероятно красиво.
«Не верю…»
Но лицо — эти морщинки, эта тёплая складка возле глаза, эти сильные руки…
Я ни с чем это не перепутаю.
Пекарь.
Он помогает ребёнку строить замок.
Он хвалит его.
— Чего нюни распустил? — он поднимается и идёт ко мне. — Ещё страшно, что ли?
И лишь сама Вселенная знает, как яростно я хочу ему ответить.
Как отчаянно хочу сказать всё, что чувствую.
Как благодарен.
Как болит.
Но я просто падаю в траву.
И вижу: моя одежда — белая.
Белая… как у того малыша.
Точно.
Это же я.
Теперь я могу смотреть в эти карие глаза.
Боже… какие же они глубокие.
Словно в них живёт сама Вселенная доброты.
— Ну будет тебе, — Пекарь садится рядом, обнимает меня, прижимает мою голову к своей груди. — Всё, не плачь. Мы теперь вместе. Навсегда. Слышишь?
Навсегда…
Мой сон — моя мечта — дрогнула.
Слишком хрупкая.
Слишком настоящая.
И он начинает распадаться.
Сначала совсем чуть-чуть — едва заметно дрожит воздух.
Я чувствую, как тепло и аромат начинают растворяться, а ноги и руки будто тонут в чем-то густом и холодном.
Дыхание становится тяжелее.
Сердце стучит странно, почти больно, но Дракоша сверху, на безопасной высоте, мягко вибрирует в ритме моего сердца, словно напоминая: «Всё в порядке, ты держишься».
Сначала звук смеха ребёнка кажется далёким, словно через воду.
Руки Пекаря становятся тусклее, лёгкие, не такие плотные и горячие.
Мир под ногами дрожит и слегка наклоняется, будто земля шепчет: «Вставай».
Я не хочу уходить.
Я обнимаю воздух, пытаясь удержать хоть часть этого света, этих слёз, этого тепла.
Но ветер всё сильнее — и он постепенно вытаскивает меня наружу.
Я слышу шёпот Дракоши: «Пробуждайся, но не бойся».
Его крылья сжимают пространство вокруг, как последняя защита.
Я чувствую, что остаётся только лёгкая зыбкая тень сна на щеках и ладонях.
И я медленно открываю глаза.
Подушка мокрая, но тепло ещё не ушло.
В комнате тихо. Солнце пробивается через окно.
Мир снова тяжёлый и настоящий, но я знаю: часть этого света со мной.
Часть тепла и смеха, часть Пекаря и моего мальчика — они внутри меня.
Навсегда.
Глава 8. Мокрый рассвет
Просыпание начинается не со света.
А с тяжести.
Будто что-то мягко, но настойчиво давит мне на грудь изнутри — так просыпаются после слишком глубокого сна, когда тело ещё не решило, хочет оно жить дальше или остаться в том мире.
Я слышу, как кровь стучит в ушах. Как сердце разгоняется, но медленно, лениво, будто ему тоже больно подниматься.
Голова налита свинцом.
Подушка влажная — холодная.
Шея ломит так, будто я всю ночь лежал не на подушке, а на камне.
Я пытаюсь разлепить глаза — и понимаю, что веки как будто налиты песком. Каждое моргание царапает. Сначала жжёт левый глаз, потом правый, и только потом в них начинает просачиваться свет.
Он размытый.
Тёплый, но режущий.
Медленно, словно через мутное стекло, вырастает знакомый силуэт: оранжево-жёлтый, резкий, с поднятой рукой и уверенностью на лице — Наруто.
Плакат.
Мой ежедневный будильник.
«Я никогда не сдаюсь… Я никогда не нарушаю своё слово… это мой Ниндзя-путь».
Слова всплывают сами — будто мозг знает их наизусть лучше, чем собственное имя.
И впервые за утро мне становится чуть теплее.
Совсем чуть. Как будто кто-то подставил ладонь под грудь и сказал: «дыши, малец. Тут безопасно».
Я моргаю снова — и все мышцы вокруг глаз ноют.
Как будто я плакал.
Или слишком сильно держал глаза зажмуренными во сне.
Голова гудит ещё раз.
Глухой, тупой удар — и я понимаю:
тело возвращается.
А вместе с ним — мир.
Постепенно проступают стены.
Сначала левая — холодно-голубая.
Потом правая — такая же.
Третья — тоже.
Свет на них лежит будто ледяной, хотя в комнате тепло.
А потом — чёрная.
Стена мокрого асфальта под фонарём. Она словно сдвигается из тумана, медленно, с глубиной, и вдоль позвоночника пробегает короткая дрожь. Больно? Немного. Скорее ломко.
Мы с Денисом сами её выбирали.
Сами красили низ — смеясь, споря, капая краской друг другу на футболки.
Дядя Саша потом ворчал:
— Вы художники, конечно, но руки у вас… ну ладно, нормально.
Я пытаюсь пошевелить ногой — и сводит.
Неприятно, будто тянет жилы.
Сон слишком долгий.
Слишком глубокий.
Одеяло будто прилипло к телу.
Я тяну плечом — и чувствую, как потянуло мышцы лопатки.
Мелкая боль, но живая.
Такая, от которой понимаешь: ты снова здесь.
Комната складывается полностью:
белые углы, где стоят наши кровати;
чёрная стена со столами;
шкаф с дверью, которая всегда вздыхает шшшк;
и запах.
Ну, конечно.
Запах.
Майки Дениса.
Носящиеся по комнате как дикие звери, которые каждый день пытаются выбраться из стаи и попасть в прачку, но никогда туда не доходят.
Я пытаюсь усмехнуться — и чувствую, как натягивается кожа на губах.
Сухо.
Горячо.
Словно я не просто спал — а прошёл через что-то слишком большое для груди четырнадцатилетнего мальчишки.
Но это и есть просыпание после того сна.
После того мира.
Я лежу.
Дышу медленно.
Каждый вдох тянет внутри ребра.
И понимаю:
я вернулся.
Но ещё не полностью.
Тело здесь.
А вот сердце…
сердце всё ещё догоняет.
— С добрым… — голос едва шевелится, больше похож на выдох, чем на слово.
Глаза открываются с трудом, будто веки тоже не выспались.
— …днём… походу.
Свет уже не утренний — тягучий, сероватый, такой, что сразу понятно: я провалился.
Дениса нет в кровати.
Даже одеяло холодное — он явно давно ушёл. А значит… кто-то пришёл, разбудил его. Меня — нет. Или разбудить не получилось.
Я делаю едва заметное движение — и всё.
Холодная мокрая ткань прижимается к ногам, к бокам, к пояснице.
Мир становится неприятно реальным.
Я замираю.
Так всегда происходит первое мгновение: мозг пытается не понимать.
Пытается отодвинуть.
И потом — как всегда — тишина внутри.
Та, которая приходит сразу после мысли: «Ну вот. Опять».
Простынь мокрая.
Тело липнет к ткани.
И от этого липкого холода внутри становится так стыдно, что будто всё нутро выворачивает.
В 14 таких вещей уже никто не объясняет словом «бывает».
В 14 это звучит как приговор.
Как тайна, которая никогда не становится легче.
«Сколько я вообще спал?»
Мысль какая-то глупая, но я цепляюсь за неё, как за шанс отвлечься хоть на секунду.
С первого этажа доносится жизнь:
крики,
топот,
смех,
совсем маленький плач,
шум кастрюли или ведра.
День идёт, людям всё равно.
А мне…
мне от этой сырости хочется сжечь простынь факелом и исчезнуть на обочину мира.
За окном дождь.
Капли тянут по стеклу тонкие дорожки, будто кто-то рисует мокрыми пальцами.
И всё настроение — сырое, липкое, тянущее — точь-в-точь как под спиной.
«Лежать. Сделать вид, что сплю. Ночью уберу. Никто не заметит».
М-мда.
План из разряда «обману всех, кроме всех».
«Кого я обманываю?»
Денис знает.
Ребята знают.
Воспитатель тоже.
И всё равно щёки вспыхивают так, будто кто-то поднёс спичку.
Этот стыд взрослый.
Такой, от которого горит даже внутренняя тишина.
От которого челюсть сама сжимается.
Я разворачиваюсь на бок — осторожно, чтобы не чувствовать всё тело сразу.
Но оно чувствуется.
Каждый сантиметр.
Каждая липкая морщина на простыне.
И хочется — до боли в груди — назад.
В крылья.
В голубой свет.
В тот мир, где всё понятно, и где меня держат так, как будто я не ошибка.
Но я в комнате.
С Наруто на стене.
С дождём за окном.
И мокрой простынёй под спиной.
И никто тут не скажет: «я прикрою».
Мои четыре года.
Ровно столько раз я задувал свечи в детском доме.
И каждый раз — просыпался мокрым.
Ни разу сухим.
Ни разу.
Дома…
Дома за это били.
Сильно.
До синевы на руках.
До того, что потом трясёт только от мысли о ванной.
Отец заставлял стирать всё руками — и мокрую наволочку ещё можно было поднять,
а вот простынь…
Простынь, пропитанная холодом и стыдом, была как десять школьных портфелей сразу.
Тяжёлая, липкая, неподъёмная.
Я не мог поднять.
Не мог отжать.
Не мог быть «нормальным», как он требовал, и именно за это получал сильнее всего.
Здесь всё иначе.
И странно другое: почему-то те, кто вырос в детдоме с самого рождения, почти никогда не писаются.
Им это… как будто не знакомо.
Они уже с малых лет живут по режиму, по правилам, среди одних и тех же стен. У них всё привычно, предсказуемо.
А вот те, кого забрали из семей, у нас писаются почти всегда.
Будто тело помнит то, что голова старается забыть.
Будто страхи, которых не видно, сами выбирают, как выйти наружу.
И в этой статистике 95% — я тоже.
Никуда не денешься.
Резкий металлический щелчок.
Длинное, почти ласковое шуршание двери.
Она всегда так открывается.
Закрывай глаза. Закрывай. БЫСТРО.
Но поздно.
Тяжёлые шаги.
Пахнет улицей, мокрым воздухом и хлебом — значит, взрослый.
Значит…
«Дядя Миша.»
Вот же блин.
Только не он. Только не опять.
Пусть уйдёт, пусть уйдёт…
— Ага, вижу, что проснулся, — голос мягкий, глубокий, как шерстяной плед.
Тёплая ладонь касается моего лица — сбоку, нежно, так, как касаются тех, кого берегут.
— Тём, не переживай. Смотри, что я принёс.
Я открываю глаза.
И сразу — удар в грудь.
От его улыбки.
Она такая…
Честная.
Уверенная.
Такая, какую невозможно заслужить, но которую он всё равно даёт.
Мне всегда трудно смотреть на дядю Мишу.
Я даже мечтать не смел бы о таком… ну… папе.
Он не мой, конечно.
У нас тут у каждого свой кусочек его внимания.
Я не особенный.
Но когда он рядом — внутри становится тихо.
Очень.
Щетина на лице — чёрная, грубая, как песок в муравейнике.
Нос большой — и ребята вечно шутят над ним.
А мне он нравится.
Нравится всё: и плечи широкие, и руки сильные, и походка уверенная.
Он такой… настоящий.
Такой, каким должен быть мужчина, если бы этот мир был честным.
И сейчас его глаза — самые добрые на свете.
В них — сочувствие.
И понимание.
И, наверное, даже знание о том, что со мной было в той чёртовой пекарне.
— Заяц, — он произносит это так спокойно, что стыд чуть отступает. — Вот тебе новый комплект одежды. И… — он шуршит пакетом — …я купил тебе новую толстовку.
В пакете что-то тёмно-изумрудное, глубокое, как лес после дождя.
«Просто идеально».
Сразу видно.
— И вот простынь. И полотенце.
Он раскладывает всё рядом.
Аккуратно.
Как будто это не банальное бельё, а подарки.
Затем уверенно берётся за край одеяла.
И у меня паника бьёт, как током.
Я хватаюсь за одеяло так резко, будто от этого зависит моя жизнь.
Пальцы белеют.
Дыхание останавливается.
Сердце ныряет куда-то в живот.
Не надо. Не смотри. Не сейчас. Пожалуйста.
— Ну, хорошо, — он тихо смеётся. Не надоедливо. Не из жалости.
По-доброму.
— Описался. Я это и так знаю.
Он смотрит прямо в глаза.
И в его взгляде нет ни грамма отвращения.
Ни тени раздражения.
Только спокойная, уверенная забота.
— Тём, — говорит он мягко, — я тебе полотенце и простынь принёс. Зачем как ты думаешь?
И улыбается уголками губ.
Так, что внутри что-то ломается — но хорошим способом.
— Марш в душ, — он встаёт, хлопает ладонью по кровати. — А когда вернёшься, откроем толстовку. Примеришь. Если не подойдёт — я пойду поменяю. В магазине.
В магазине.
Для меня.
Для мокрой простыни, четырёх лет свечей и четырнадцати лет стыда.
Он просто… берёт и делает.
И мир от этого становится немного… менее больным.
Я встал — и сразу это мерзкое чувство мокрой ткани, липнущей к коже.
Отвратительно.
НЕНАВИЖУ.
НЕНАВИЖУ СЕБЯ ЗА ЭТО.
Я даже не смотрю на дядю Мишу — просто хватаю трусы, майку и полотенце, и вылетаю в коридор.
Он длинный, но разбит на секции: каждые четыре комнаты — душевая.
Я не просто бегу — я лечу.
Я не вижу никого.
Да хоть бы вся группа стояла в ряд и таращилась — я бы всё равно проскочил.
Мне только бы спрятаться. Только бы не быть здесь, в этой мокрой коже.
Влетаю в душевую, закрываю дверь.
И только тогда выдыхаю.
Я люблю эти душевые.
Здесь всегда чисто, пахнет мылом, и пар висит в воздухе, как лёгкое облако.
Только ранними утрами слышна хлорка — но сейчас… сейчас здесь рай.
Некоторые, вроде Дениса, любят просто тёплую воду.
А мне нужна горячая.
Настоящая.
Чтобы пар обнимал кожу, чтобы воздух становился густым, а мысли — тише.
Тогда я чувствую себя живым. Не удобным, не правильным — а настоящим. Сложным.
Собой.
Время утекает как вода.
Я стою под струями и не хочу шевелиться.
Не хочу выключать.
Не хочу возвращаться в реальность, где мокрые простыни, чужие взгляды и собственный стыд.
Но…
меня ждёт толстовка.
С капюшоном.
«Да… с капюшоном», — эта мысль теплее, чем вся горячая вода.
Она и вытолкнула меня из душа обратно в мир.
Идеально застланная постель встречает меня первой, как будто она тут сама всё убрала и теперь гордится. С волос ещё капает — вода стекает по шее, щекочет плечи.
В голове только одна мысль:
«Спасибо за непромокаемые простыни. Кто бы их ни придумал — я тебя обожаю».
И я прям всем сердцем стараюсь отправить эту благодарность куда-то вверх, в космос, пусть найдёт изобретателя. Согреет ему душу.
Открываю шкаф.
Достаю шорты, футболку.
Майка… ну вот зачем эти майки? Эта вечная головоломка человечества. Но правила — значит правила. Привык — и ладно.
Стою босиком на холодном полу, уже одетый, но всё ещё мокрый с головы.
Гляжу в отражение в дверце шкафа.
Влажные тёмные волосы, зелёные глаза… и это лицо.
«Я изменился. Стал… толи грустнее, толи глубже?»
И что удивительно — ни то, ни другое мне особо не нравится. Но оно есть.
Открываю ящик для носков.
Пусто.
«Хахахаха. Сволочь».
Первая мысль — и сразу озорная физиономия Дениса всплывает.
Он всегда их разбрасывает, меняет сто раз в день, прячет где попало, а потом я хожу босиком, как персонаж из какой-то бытовой комедии.
— А вот и наш чистенький зайчонок, — дядь Мишин голос звучит особенно тёплым, мягким, будто пледом накрывает. — Ждёшь меня?
Он кивает на пакет с толстовкой. И да… я, как дурачок, вправду стоял и тупо её не открывал — боялся испортить ожидание.
— Ага… — выдох у меня получился громче, чем слово. — Простите за… ну… это.
Я киваю на кровать.
— Извиняться не ты должен. Тебе-то уж точно не за что. Понял?
Он произносит это так уверенно, так по-взрослому, что ощущение — танк проехал по моему чувству вины и превратил его в кашу.
Без шансов.
— Давай примерять, — добавляет он уже мягче.
Ветер всё ещё танцевал на окне — тонкими, дрожащими каплями, которые стекали, сталкивались, расползались по стеклу, будто маленькие прозрачные зверьки.
Жёлтые и зелёные листья на дереве напротив расплывались пятнами — так, словно мир за окном кто-то размешивал медленно, лениво, как краску в воде.
Свет в комнате был серым, рваным, холодным, и этот серый только сильнее тянул мой взгляд к шуршащему пакету в руках дяди Миши.
Пакету с моей мечтой.
С маленькой, неказистой, никому вообще не нужной — кроме меня — вещью.
Толстовкой.
С капюшоном.
Это… как быть человеком.
Как быть «как все».
Ходить по улице и думать о своих делах, а не ловить взгляды, не чувствовать чужие голоса кожей.
Мне без капюшона так нельзя.
Это как без воздуха.
Он мне нужен, чтобы спрятаться, собраться, сжаться внутрь и выдохнуть.
Дядя Миша аккуратно разворачивал пакет, а я… я специально не смотрел.
Слишком хотел.
Так хотел, что боялся сорваться раньше времени, как будто это подарок на Новый год, и если взгляну, всё исчезнет.
Поэтому я смотрел на всё, что было рядом, лишь бы не на толстовку:
на его тёмно-синие джинсы,
на бело-жёлтые ниточки, выбивающиеся из швов,
на его сильные руки,
на короткие волосы, которые почему-то делали его ещё более настоящим.
Таким… взрослым. Надёжным.
— Вот, смотри какая красота, — сказал он.
И запах новой вещи ударил в голову раньше, чем я увидел её.
Этот запах я люблю — смесь ткани, холода и «новизны». Как начало новой жизни.
— Тут ещё подкладка мягкая, — он показал на воротник. — Я уверен, тебе понравится.
«Воротник…
Да он же высокий!
Можно спрятаться почти до носа!»
У меня прямо внутри что-то щёлкнуло.
Представил: затянуть шнурки, скрыться в тёмно-зелёный капюшон, оставить на виду только глаза, уткнуться в свой мир…
КАЙФ.
Мои глаза, наверное, светились как фонари.
— Ого… а там их… чего, две? — я только тогда заметил вторую.
Меня будто кто-то изнутри толкнул. — Вы чооо…
— Ну… если будет мало, — он чуть замялся, будто боялся, что я неправильно пойму. — Я куплю тебе ещё парочку. Со следующей зарплаты.
Стоп.
Мозг завис.
Одна мысль за другой падают, как кирпичи:
«Ещё две»
«Если мало»
«Куплю»
«Куплю тебе»
«Со следующей зарплаты»
Со. Следующей. Его. Зарплаты.
И вот тут всё внутри просто сломалось.
Как будто кто-то ударил по самому хрупкому месту.
Слёзы сами вышли. Не спросив. Не предупредив.
Он тратит свои деньги на меня.
Свою работу. Свой труд. Свой заработок.
На меня.
«За что?» — это единственный вопрос, который бился в голове, как пойманная птица.
И от этого было больно.
И тепло.
И страшно.
И так… непереносимо нежно, что хотелось просто исчезнуть в этом капюшоне, спрятаться в нём навсегда и больше никогда не вылезать.
Как берут в руки новорождённого, которого ждали всю жизнь? Наверное, так же, как я взял толстовку из рук дяди Миши.
Уткнулся лицом в ткань и глубоко вдохнул.
Она не грубая, не скользкая — нежная снаружи, но не становится горячей. Идеально.
Я засунул руку внутрь и утонул в этой мягкости, словно глажу маленького зайчика в живом уголке. Время сжалось. Я мгновенно оказался внутри — но так необычно.
Воротник обвил лицо, и я с лёгким усилием пролез головой внутрь. Плотная, мягкая ткань обвивает шею, будто она дышит вместе со мной.
Я натянул капюшон, воротник упёрся на нос. Видны были только глаза, если поднять голову.
Слёзы катились сами по себе, не спрашивая разрешения. Рука через капюшон — сильная, уверенная, мягкая одновременно — осторожно поднимала подбородок.
— Господи… Опять ты плачешь, — прозвучало слегка раздражённо. — Что, совсем не нравится?
Я смотрел в его растерянные глаза, и мои слёзы… казалось, им было плевать. Я просто не знал, как объяснить словами, что творится внутри. Всё, что мог — это обнять его, показать всем телом: я не умею иначе.
— А… Вот даже как… — немного со смешинкой в голосе, дядя Миша произнёс, обнимая. — Ребёнок, ты чего?
Я сжал его сильнее, насколько мог, отдался полностью объятию.
Он подождал, чуть отодвинул, удерживая за плечи, и посмотрел прямо в глаза. Их взгляд был другим. Словно говорил: «Читай меня». И я прочёл. Просто любовь. Искренняя. Без страха, без растерянности. Голая.
— И я тебя люблю, — погладил голову через капюшон. — Ладно, а трусы где грязные? Майка?
И тут я вспомнил: я описался.
БЛИН. ДЯДЬ МИША. НУ. И. ОБЛОМЩИК.
Глава 9. Тело не враг
Телефон валялся на столе. Компьютер — слабый, не игровой, но верный: стихи, музыка, Древняя Греция — всё моё — стоял тихо, будто не хотел меня пугать. Я никогда не понимал ребят из игровой: «Погнали в танки», «Пошли в доту». Да ну… В лесу лучше. Ветер всегда умнее любой игры.
Проверил сообщения. Пусто.
«А что я вообще надеялся увидеть?»
Внутри стало так пусто, что даже смешно. Горько-смешно.
15:12.
…
…
«Я ЧТО, ПРОСПАЛ СУТКИ?»
Мысль ударила тупо, как по деревяшке. Вторая прилетела сразу, уже с остриём:
«А Денис где?»
Он должен был уже быть здесь, висеть на мне, тащить куда-то, строить планы — а его нет. Тишина стояла странная, как будто комната держит дыхание.
Переживать? Лень. Да и нечем — внутри вата. Я это состояние знаю: в такие дни можно идти гулять хоть два часа, хоть пять. Ты просто идёшь. И всё.
Я спустился на первый этаж, как заводная игрушка.
Там — шум. Голоса. Сладкий чай. Картошка. Жареное мясо. Запах столовой… но он будто разливался отдельно от меня. Я сам — отдельно. Никакого голода. Только старая, спрятанная тревога: «Просить есть нельзя. Нельзя. Никогда».
— Артём, ну наконец-то! — тётя Валя увидела меня первой. Голос был как всегда уверенный, рабочий — будто нажимает кнопки на плите, включить-выключить. — Сейчас всё подогрею. Иди, садись.
Я кивнул. Взгляд скользнул к охраннику. Тот только поднял бровь. Понял без слов: не поем — не выйду. Их работа — чтобы я, чего доброго, не разучился есть совсем.
«Ладно. Сегодня — просто ем. Не думаю. Не боюсь. Не слушаю этот старый холод в животе. Просто — механизм с ложкой».
Я натянул улыбку и подошёл к своему столику.
— Вот, супчик, — тётя Валя поставила тарелку. В её глазах было что-то мягкое, такое, что лучше бы я не видел — от этого внутри всё съёживается. — Ах да! Хлеб забыла!
Она вернулась с ломтём хлеба и положила рядом. — Держи. А я пока второе подогрею.
Я смотрел ей вслед, в эту светлую полоску дверного проёма кухни, и внутри всё стягивалось в тугой узел.
«За что? Почему так сразу? И суп, и хлеб, и второе?»
Она пыталась накормить меня как больного котёнка — не понимая, что каждая такая тарелка — это бой.
Я посмотрел на суп. Картошка. Капуста. Морковка. Мясо. Жёлтый бульон.
Для них — еда.
Для меня — проблема, от которой хочется исчезнуть в щель под батареей.
«Всё. Ем. Не думаю».
Я зачерпнул ложку. Проглотил.
Замер.
Горячо. Соль. Мясо.
Оно… вкусное?
Бульон — вкусный. Настоящий.
Я закрыл глаза. Тепло медленно спускалось вниз, прожигая ледяную пещеру внутри.
Вкус. Я вспомнил вкус. Это было как найти старую игрушку в снегу — потерянную много лет назад.
Я ел. Ложка за ложкой.
И вдруг — тарелка была пустой.
Вокруг тихо. Я будто провалился в свой маленький мир, где всё существует отдельно от людей.
Тётя Валя стояла в дверях. Не двигалась. Смотрела осторожно, как на дикого зверя, который внезапно подошёл сам.
И тут…
Желудок скрутило в тугой узел. Мир закружился, как карусель на максимальной скорости. Тошнота поднялась из живота, обжигая пищевод, словно раскалённый пар.
«Только не здесь…» — пронеслось в голове.
Я рванулся к раковине, но ноги подкосились, будто из них вытащили все кости. Опустился на колени, чувствуя, как земля уходит из-под ног.
Еда хлынула наружу неудержимым потоком. Ничего героического — просто унизительная реальность.
На полу растеклась противная жижа. На мне — слабость и стыд, тяжёлые, как свинцовые гири.
Грохот шагов. Тётя Валя уже рядом, на коленях, лицо искажено страхом.
А я… увидел охранника. Он смотрел на меня так, будто впервые понял, насколько хрупкими бывают дети.
— Не двигайся, малыш! — голос дрожал, как натянутая струна. — Коля, аккуратно!
Дядя Коля поднял меня, словно я был сделан из стекла.
— Что это за чертовщина… — прохрипел он. — Кости одни. Совсем худой. Вот беда то!
«Беда — это я».
«Я и есть беда».
Мир возвращался кусками. Тошнота отступала медленно, слабость отпускала тело. Но стыд остался, тяжёлый, как могильная плита, давящий на грудь.
— Позови Иван Сергеевича, я пока с ним посижу, — тётя Валя взяла командование так уверенно, как капитан корабля, только что увидевший шторм. — Петрович, не тормози, живее!
Она поставила передо мной стакан с водой. Хотелось пить невыносимо, будто вся пустота внутри ожогом напомнила о себе. Я залпом выпил всё.
И тут — всё провалилось.
«Как же стыдно…»
«Какой же я придурок…»
Ноги поднялись сами. Я даже не почувствовал этот момент — просто встал.
Комната на секунду поплыла, но я уже шагал. Тихо, но быстро. Почти бегом. Мимо столов, детей, взглядов, которые теперь казались прожекторами.
Я не видел никого.
Ничего.
Только дверь.
Выход.
Свобода… или бегство. Какая разница.
И тут — дверь открылась. Спасение.
Я рванул вперёд, не разбирая дороги, и с размаху врезался во взрослого.
Знакомые руки удержали меня.
«Дядь Миша».
«Ну всё. Конец».
«НЕТ. ТОЛЬКО НЕ ПЛАКАТЬ СЕЙЧАС!»
Но тело предало. Слёзы уже лезли. Я поднял голову.
Он слушал. Слушал до конца. Ни одного резкого движения. Только чуть сильнее сжал плечи.
— Артём… Ты чего от меня убегаешь? Что случилось? — тихо, но уверенно.
Я молчал. Горло сжато.
— Я… мне стыдно.
Слова вырвались сами. Глупые, ребячьи. Жгли внутри.
— Стыдно… — повторил он осторожно, подтянув ближе. — За что, заяц?
— Я… обед испортил…
Он наклонился ещё ближе. Лбом почти упёрся в капюшон.
— Не ты испортил. Это твоё тело так реагирует. ТЕЛО. Оно не враг, понял?
Хотелось крикнуть «не понял!» «НЕ МОГУ!» Но я смог только кивнуть.
— От меня убегать нельзя. Никогда. Я не тот, кто сделал тебе больно. Я — другой. Понял?
В словах «Я — другой» было что-то, что нельзя было не услышать.
Не просьба. Не давление. Знание. Факт. Взрослая уверенность, которая не пугает.
Меня будто подрезало внутри. Снег под сердцем треснул.
— Если тебе плохо — ты идёшь ко мне. Всегда. Ты не обязан справляться один.
Я кивнул. Снова. Губы задрожали. Всё, что было льдом внутри — треснуло. Из трещин хлынули слёзы. Тихие, облегчающие.
Я больше не убегал. Стоял. И плакал.
Я поднял голову ровно в тот момент, когда увидел, как Иван Сергеевич идёт к нам быстрым, коротким, каким-то даже сердитым шагом. Не злым — тревожным. Узнаваемым.
«А, ну всё, попал», — пронеслось внутри.
Он подошёл, но ничего не сказал. Только взял тётю Валю за рукав и отвёл в сторону. Они стояли чуть поодаль, и по их лицам было понятно всё: она волнуется, он слушает, собирает картину, прикусывая губу.
Дядя Миша… как тот Пекарь тогда… вытер мне слёзы с лица рукой. Фокус сменился, и я посмотрел ему в глаза. Те же самые, полные заботы и просто… просто обычной любви. Не за что-то, ни почему-то. Просто.
Через минуту дядя Ваня подошёл к нам.
— Опять бегаем? — поправил очки, этот жест будто ставил запятую в разговоре. — Мы же с тобой давно с этим боремся.
Мне хотелось провалиться в землю. Или раствориться. Или стать полоской света на линолеуме — чем угодно, только не собой.
— Артём! — в голосе появилась та самая интонация. Звонкая, твёрдая, но добрая.
И я автоматически поднял глаза. Потому что я уже знал: если не посмотрю — он всё равно дождётся. Это его способ показать, что правда существует, что она здесь, между нами, и не кусается.
— Ты молодец, что скушал всё, — говорил он чётко, словно вбивал кирпичики смысла в мою рассыпающуюся голову. — Но то, что тебя стошнило — это нормальная реакция. Ты меня понимаешь?
— Нет. — честно сказал я. Без эмоций. Без драматизма. Просто правда.
Но звучало так, словно волк рыкнул на зайца. Сам услышал, что аж вздрогнул внутренне.
Иван Сергеевич кивнул. Не обиделся. Не вздохнул. Не закатил глаза.
— Миш, веди его ко мне, — коротко, но мягко. — А остальные чего тут встали? Я не музейная экспозиция! А ну, разошлись! Быстро! — и щёлкнул пальцами.
Толпа ребят мгновенно зашуршала к выходу. Тётя Валя уже шла навстречу им, размахивая рукой, как пастух палкой:
— А ну марш в классы, в кружки, куда угодно! Чего глазеть встали, как на пожар невидимый?! Быстро, сказала!
А я стоял, вцепившись в рукав дяди Миши, чувствуя, как его ладонь поддерживает меня между лопаток — уверенно, спокойно, так, будто даже если под ногами откроется ледяная трещина, он удержит.
Удержит.
И вот мы уже стоим перед дверью с табличкой:
«Психотерапевт. Соловьёв Иван Сергеевич» — и нелепым гномиком-грибом рядом.
Каждый раз, когда я здесь — где-то внутри маленький такой же гномик умирает со смеху.
«Вот как взрослые видят детей. Жесть».
— Заходи, — сказал дядя Ваня, повернув ключ. — Давай.
Он толкнул дверь, и я вошёл.
Комната обычная, тёплая… ничем не примечательная.
Но объяснять не нужно — дядя Ваня самый хороший взрослый из всех.
И это не случайность.
Когда меня закрыли в больнице — потому что я уже думать не мог… просто организм голодал — он сидел со мной, не выходя. Шесть недель. Шесть.
Две недели я вообще с ним не говорил.
Он снял ремни с рук и сказал:
— Не трогай трубки. Это опасно. Я рядом. Никто тебя не обидит.
Я видел ложь сразу.
Тогда ложь для меня вообще не делилась — я просто знал, где она.
Но по факту он пытался использовать метод «доверительное присутствие». Я потом узнал.
Но какое мне дело до их техник? Мне нужно было, чтобы кто-то сидел. И он сидел.
А потом… я помню, как ему стало плохо. Просто резко. Он вышел из палаты, говорил с кем-то за стеклом, и я видел, как его лицо меняется.
Его главная эмоция стала такой же, как моя: боль.
Мне стало его жаль.
Я сказал:
— Я вижу, что вы врёте. Можете не тратить время. Меня ничто не заставит говорить. Идите, погорюйте. Вам это важнее.
И этими словами я… сломал всё. В хорошем смысле.
Он снял маски. Стал просто взрослым человеком.
Через два дня я болтал с ним так, будто он — главный человек во всей Вселенной.
Вот и сейчас всё свелось к тому, что я рассказал ему про пекарню, про срыв около магазина, про потерю сознания, про утро… и про сон.
И он… он был рад.
Это настолько странно, что я даже внутренне хмыкнул.
«Дядя Ваня радуется?»
«Да бред же…»
— Хорошо, ты большой молодец, Тём, — он взял конфету, ту самую, которую сосёшь, а в конце — убийственно вкусная начинка. Это всегда значило одно: сеанс закончен. — Миш, зайди к нам.
На первом этаже вид был лучше: окно сухое, воздух спокойный, ни один листочек не дрогнет.
А за забором кипела жизнь.
И меня тянуло туда. Там — направо. К школе. В лес. На мою лавочку.
Щелчок. Скрип. Зашёл воспитатель.
— Да? — он кинул на меня тёплый, даже ласковый взгляд. — Что такое? Не слушается? — подмигнул.
— Нет-нет! — оторвался от бумажек дядя Ваня. — Наоборот, у нас большой прорыв.
Он повернулся ко мне:
— С едой всё понял? Начинай с малого. Пару ложек, потом семь-восемь. Постепенно. Тело привыкнет.
Дядя Миша явно был рад.
А я… не мог отвести взгляд.
И он это заметил. Присел на корточки напротив.
— Вань, а можно я возьму сорванца с собой? — сказал он, не отводя от меня глаз. У меня в груди будто НЛО зависло. Глаза кричали от волнения и ожидания, словно сейчас должно произойти чудо.
— Куда? — врач поднял голову, поправляя очки движением, которое я видел миллион раз.
— Да к себе хочу взять. На праздник. Пусть повеселится, а?
— У меня нет возражений. Договаривайтесь сами, — махнул рукой дядя Ваня. Жест был таким: «Всё, всё, отпускаю вас, идите уже, у меня отчёт горит».
Дверь захлопнулась, а я всё ещё не верил.
Это чувство внутри. Что я чувствую? Радость? Волнение? Ожидание? Нет… Это всё вместе, и я стою в коридоре, словно заколдованный, глядя на него. На… уже моего? Нет. Конечно нет. Или да?
Глава 10. Праздник
Ожидание
Всё ещё немного ошарашенный, я стоял у кабинета дяди Вани, пытаясь понять, что значит это его «ко мне», и что значит «повеселится»?
— Мне нужно кое-что закончить, — воспитатель присел на корточки напротив меня. — Давай ты подождёшь тут. Не будешь убегать?
— Не буду, — я шмыгнул носом так, будто хотел засосать его внутрь. — Можно я на улице побуду? — спросил честно. Воздуха было мало, прямо катастрофически.
— Можно. Только куртку надень, а не вот так, — он взялся за рукав моего джемпера. — Я думал, ты толстовку напялишь. Нет?
«Чёрт.»
«А чего я её снял?»
«Потому что страшно испачкать, вот зачем.»
— Страшно же испачкать! — я тут же отвернулся, как обычно делаю, когда стыдно.
— Обязательно испачкаешь. И порвёшь когда-нибудь обязательно. Это нормально, Тём, — он усмехнулся.
Почему-то именно эта фраза моментально меня убедила.
— Хорошо, сейчас одену!
— Отлично. Давай, бегом, — он встал и легко подтолкнул меня в спину.
Я рванул в комнату, схватил зубную щётку. Хотелось избавиться от этого мерзкого привкуса во рту — он будто цеплялся. Почистил зубы быстро, но тщательно.
Я достал из «секретного места» спрятанные толстовки, выбрал одну и надел.
Поднял воротник, надел капюшон и подошёл к зеркалу.
Свет упал как-то особенно. Волосы стали ещё темнее, мягче, глаза — ярче. И тут я заметил то, чего не видел раньше.
На груди, ровно по линии сердца, аккуратная вышивка: тонкие кленовые листочки. А над ними слово, которое я не понял: VISIONARY.
Красивое, ровное, будто отпечатанное светом.
«Визион… что?»
«Какая-то странная надпись. Но… красивая.»
Пальцы сами коснулись ткани — вышивка была шероховатой, тёплой, будто живая.
«Наверное, дядя Миша специально такую выбрал…»
Мысль была глупой, и я тут же оттолкнул её.
«Да кому я нужен, чтобы он там выбирал что-то?»
Но взгляд всё равно возвращался к этому слову.
И к листочкам.
Кленовым. Как фамилия. Как будто… как будто это не просто толстовка.
Я опустил воротник, полностью открывая своё лицо. Нос — курносый, как кузнечик. Глаза — слишком зелёные. Щёки — будто розоватые. И в отражении всё это странным образом сочеталось с вышивкой.
«Красивый.»
«хихихихи.»
Да. Красивый.
И эта толстовка… тоже красивая.
И почему-то от всего этого стало тепло — такое, которое приходит не сразу, а как будто проходит сквозь ткань и кожу, медленно, уверенно. Как объятие, которое сначала не понял, а потом оно само тебя нашло.
Наверное, именно от этого тепла я вдруг снова ощутил, что без носков.
Фух… ну класс, красавчик, Артёмка.
Я оглядел комнату, взял тетрадку, тяжёлую синюю ручку — ту самую, гладкую, «взрослую» — закинул в рюкзак, вытряхнув на стол все учебники, застегнул молнию и побежал вниз, к прачке.
Шум там был вечный, как будто сама комната выдыхала тяжелым, старым воздухом. Машины гудели, стучали, будто кто-то через одеяло долбил по железу. Запах — сладкий, искусственный, но не противный. Просто… не знаю.
В чистой зоне меня встретил дядька, которого я никогда не мог запомнить.
«Опять новый?» — мысль вспыхнула в голове как искра от бенгальского огонька.
— Можно мне носки, пожалуйста, — спросил я.
— Фамилия. Группа, — морщины, седина, взгляд умудрённый. Всё смотрело на меня.
— Клён, 12-А.
— Сейчас. Жди тут.
Он ушёл вглубь склада, а я остался у двери с узким окошком. Изнутри были видны чёрные металлические стеллажи, деревянные полки, коробки с цветными метками. Он открыл одну — с белой линией.
— Тебе сколько пар?
— Одну! — голос у меня звякнул так, что сам подпрыгнул.
— Вот ещё. Ты мне тут каждый день собираешься приходить? — он уже шёл ко мне с пакетиком.
— Держи.
Я вышел обратно к прачке и сел прямо на пол. Стянул ботинки.
Пакет. Целый. Запаянный.
«И че это ещё за уровень сложности — Босс?»
Я начал открывать. Шурша, хлопая, мучая, теряя свой облик.
«Неловко… неловко… неловко…»
«Зубы?»
Да, отличная мысль, браво, чемпион. Я подпёр пакет и попытался прогрызть дырочку.
— Ну п… — он запнулся, будто хотел выругаться.
Я вздрогнул так, что уши загорелись.
— Прости, не хотел напугать. Дай сюда.
Он подошёл, взял пакет — даже не глянув на него! — просто повернул в своей руке, нашёл линию и открыл. Плавно. Как будто пакет был его родной ребёнок.
И отдал мне.
«ууууууу… ваааащеее…» — пронеслось в голове.
На лице у меня, кажется, проявилась кожица как у помидора, только ярче.
— Спасибо! — сказал я, а пакет тут же вывернулся и всё вывалил мне на колени.
— Да. Ладно. Дальше сам, — он кивнул немного неловко и ушёл.
Я натянул носки, остальные закинул в рюкзак.
Хотелось быстрее обуться. И убежать. Куда угодно.
«Это же нереально»
«КАК я не понял, что он просто… открывается?!»
Я сунул ноги в ботинки, вскочил — и почти бегом выбежал из комнаты позора… прямо в комнату побега.
В голове шуршало:
«хихххихихи» — как ветер, который носится где попало, врезается в всё подряд, срывает правила-лепестки.
И тут же добавилось:
«Как шаловливый котик-ветерок в лесу послушания… ух ты… ххихихи! Точно описал!»
Я уже проходил мимо дядь Коли, направляясь на улицу.
Сев на лавочке так, чтобы видеть вход в здание и не пропустить дядь Мишу, я достал тетрадку с ручкой и решил поиграть с «котиком-ветерком», создать… может какой-нить стишок. Мне было спокойно, уверенно и очень игриво и хотелось передать это ощущение…
В лесу я послушанья — шаловливый котик-ветерок,
Влетаю как попало, — обрываю правил лепесток.
А для чего они шуршат, дразнясь на моём пути?
Могли бы отойти… мне не удержаться взаперти!
Я — первый луч рассвета, дотронусь до Земли,
И нежно так травинки — коснусь, не пробудив.
Решенья принимать мне? — ещё не доросли!
И потому беспечный — и немножко шаловлив.
Я читал свой стишок — и мне становилось хорошо.
«Пусть не идеально», но… разве правила важнее, чем передать то, что внутри?
«Вообще ни разу!» — с этой мыслью я глянул на качели.
Сложил тетрадку, убрал синюю ручку в рюкзак и пошёл кататься.
Ветерок действительно был как котик — заигрывал со мной, будто благодарил за то, что я его придумал. Я сел на качели: голубые, с зелёным сиденьем. Цепи держались на мягкой шероховатой пластиковой оболочке — слегка зеленоватой, тёплой на ощупь. Держаться за них было приятно, почти уютно.
Котик-ветерок давал мне те самые моменты… мои любимые.
Это был почти полёт. Не обычный — другой.
Как когда прыгаешь с мостика в озеро, и есть тот один миг, когда ты уже в воздухе, но ещё не коснулся воды.
Тело лёгкое. Душа — ещё легче.
Сырой запах земли и листвы наполнял лёгкие так глубоко, что я закрыл глаза и просто утонул в этом мгновении.
Свободы.
Настоящей, ничем не замутнённой свободы.
Дорога
Скрип, хороший… но обычно я его боялся. Не знаю почему. Возможно, где-то глубоко внутри — я вспоминаю, как услышал его впервые? Моя память… эти проклятые коробочки памяти. Для Дениса и ребят память — просто картинка. А для меня почему-то по-другому.
«Чтобы мучался…» — пронеслось в голове. Лёгкая грусть. Я уже привык.
Я помню не картинку — а всё, что её сопровождало: запах, вкус, цвет, эмоцию… весь момент целиком.
Скрип превратился в хлопок и вырвал меня из размышлений.
Я замер на секунду, ловя дыхание. Сердце забилось быстрее, пальцы сами сжались в кулаки. У двери стоял дядя Миша и махал мне. Свет падал на него мягко, будто через тонкую прозрачную завесу.
Я вскочил с качелей на разгоне и в припрыжку побежал к нему. Каждый шаг щёлкал в ботинках. Ветер шуршал между деревьев, и даже мой вдох казался частью этой дороги.
— Ну, ты посмотри на него, — дядя Миша улыбался, как герой из мультика: широко и искренне. — Держи лапу.
Я посмотрел на его руку, на свою. Его ладонь — тёплая, уверенная, словно магнит. Странно… мы ведь недавно измеряли у дядь Вани: «Рост: 141 см, вес: 40 916 грамм», — а ощущалось, будто это держание за руку — слишком детское.
Но я хотел этого. Так сильно.
Хотел быть собой. Ребёнком — в их понимании. Беспечным. Живым.
Сердце ускорилось, ладони вспотели, в груди потеплело.
И где-то глубоко промелькнуло: «Так вот оно… нормально».
«Хватайся.»
«Давай. Ты же хочешь.»
Сознание будто само договорилось с телом — я схватил руку раньше, чем решился.
— Хочешь мороженого? — спросил он так, будто я мог отказаться.
— ЧОО? Правда??? — у меня глаза стали как монетки по десять рублей.
— Нет, пошутил, — сказал он на две секунды. Хватило, чтобы я успел обидеться, простить и ещё раз обидеться. — Да шучу я! Конечно правда. Какое хочешь?
— Не знаю… а какое можно? — я поспешил ответить, чтобы он не успел снова пошутить.
— Любое, Тёмка. Лю…бо…е! — его чеканные слоги ударялись во мне настоящим эхом теплоты… и я заплакал.
— Так-так, боец, кто тебе разрешение хныкать-то выдавал? — улыбнулся он, мягко и сочувственно.
Мы стояли у палатки с мороженым, а я никак не мог решить.
С вафелькой?
Без?
С шоколадкой?
А может… С КЛУБНИЧКОЙ!?
А «любое» — это точно любое или… какое любое?
Я сразу посмотрел на дядю Мишу, будто весь мой мир зависел от его взгляда. Один кивок — «да». Любой другой жест — «нет».
— Выбрали? — спросила продавщица в фиолетовом фартуке. Голос громкий, будто сердится… но я видел — добрая.
— У нас тут дилемма, — сказал дядя Миша, чуть дразня меня. — Мальчик выбрать не может.
— Тогда берите с брюссельской капустой! — она выдержала паузу, явно ожидая моей реакции.
Я чуть не задохнулся от ужаса.
КЛУБНИКА превращается в КАПУСТУ?!
— Неееет! — простонал я почти шёпотом. — Можно с клубникой, пожалуйста?
И уставился на дядю Мишу. Его взгляд — единственный судья мироздания: можно это или нельзя. Дорого? Не положено? Вредно?
Я ловил каждое, пусть самое маленькое движение его лица, как ключевой сигнал.
— Можно. Дайте нам два, пожалуйста, с клубникой. — его рука легла мне на капюшон так уверенно, что сомнения просто стекли вниз, ушли в асфальт.
Ветерок снова был как котик — тёрся, заигрывал.
Солнце щипало веки тёплыми иголочками. Закрываешь глаза — и так приятно… нежно.
«Шшшк» — звук как от старого шкафа.
Хруст — как будто фольгу мнут.
Я открыл глаза: продавщица протягивала два мороженых.
«Красиво… наверное вкусно?»
Но рядом сразу вставало другое:
«Это точно мне? Правда?»
Голова знала ответ.
Но внутри жило что-то старое, тяжёлое, что всё равно спрашивало: «Можно ли мне?»
Упаковка сияла розовым, белым и почти фиолетовым — и от этого обещанного вкуса у меня текли слюнки.
— Держи, — дядя Миша протянул. — Заслужил!
Его улыбка была такой настоящей, что внутри что-то мягко перевернулось.
— Спасибо, — выдохнул я, сперва без воздуха, потом набрав его крошку. — Спасибо большое…
«Мороженое.»
«Настоящее.»
«Как у всех.»
И вдруг — неловкость.
«Мне ведь тоже давали. Как всем… только в тарелке.»
«А тут ниточка? Как правильно открыть?»
Я хотел быть обычным. До дрожи.
Хотел увидеть, как он откроет — и повторить. Или самому попробовать…
Но ниточки не было.
«Сволочизм… опять уровень босс.»
Я крутил упаковку, искал. Щупал каждое место. Ничего.
И тут солнце закрылось — тенью дядя Миши. Он наклонился.
— Вот, — сказал он, глядя прямо в глаза. — Видишь эти пирамидки? Потяни здесь. А держи — вот тут.
И лёгким движением всё открыл.
Я вспомнил чипсы. Мы их всегда рвали! А тут тоже пирамидки…
Я повторил за ним — медленно, как в замедленной съёмке. Зато ничего не уронил.
Сердце стучало так, будто я нашёл древнюю мумию.
Мы отошли от палатки, а я развлекал дядю Мишу своей заляпанной, но ЧЕРТ ПОДЕРИ невероятно счастливой мордашкой.
Мне нравилось всё:
сладкая ваниль,
запах клубники,
шершавый рожок,
вкус, растекающийся по языку.
«Вот это…»
«Мне нравится!»
«ОЧЕНЬ нравится!»
Дядя Миша смотрел на меня — я это чувствовал по его смехам и наклонённой голове. Но впервые за долгое время взрослый перестал быть страшно важным. Важно было море-о-же-ное.
И вдруг я подумал вслух:
— Жаль, Дениса нет… вы бы ему тоже купили.
«БЛИН.»
«Блин-блин-блин.»
Я посмотрел на него — стыд накрыл меня.
Но его волнение было не про меня.
— Денис, говоришь? — он лизнул мороженое. — Конечно, угостил бы и его.
— Вы хороший взрослый! — сказал я и тоже лизнул, только подольше зависнув, чтобы насладиться.
— Ахахаха, ну спасибо, — он провёл рукой по моей спине, мягко и уверенно. — Слушай, Тём… а с Денисом у тебя всё нормально?
Что-то он знал. Просто чувствовалось.
— Да нет, вроде всё хорошо. Просто задолбался раскидывать грязные майки, а носки все тратит. Пришлось новые просить.
— Прямо сам попросил? — он даже остановился.
— Ага.
Мы пошли дальше, и я подумал о Лёшке — нашем «братике». У него теперь мама, папа… и сестричка. Настоящая.
Он любил играть со мной в «Гекона и Сократа». Спорили о глупостях — но как же это было круто. Мне его не хватало… Или игры? Но за него я был искренне рад.
— Интересно… как там Лёшка?
— Скучаешь по нему? — спросил дядя Миша.
— Не то чтобы… просто другие так не умеют играть.
— У него всё хорошо, — сказал он и присел рядом, так неожиданно, что я едва не ткнулся мороженым ему в плечо.
— Ой, извини! — он засмеялся. — Слушай, Тём… а другим ребятам ты бы хотел семью, как Лёшка нашёл?
«Чего это он?»
«Проверяет? Добрый ли я?»
«Я ведь никогда не был плохим…»
— Конечно хочу! Мы все этого желаем, дядь Миш.
— Это хорошо, Тёма. Держись этого желания, — он привстал и, прижимаясь щекой к моей, прошептал на ухо: — Это делает тебя замечательным юношей.
Мы прошли мимо нереально красивого ряда деревьев.
Мороженое закончилось, но оно и не нужно, чтобы раствориться в цветах.
Глубокий рыжий… или золотистый.
Листья гладкие, кое-где блестят капельки.
Запах чуть сырой, сладковатый.
Ветер приносит новые порции — будто играет со мной, даёт почувствовать больше, чем я могу удержать.
Я шёл и думал:
Вот она, дорога.
И я — на ней.
Прибытие
В воздухе пахло яблоками, свежей выпечкой и сырой листвой — этим осенним запахом, который цепляется за одежду и горло. Солнце уже уходило в красноватый оттенок и рисовало над улицей розовое свечение.
Мне было… странно.
Страшно. Волнительно. Интересно.
И всё сразу так громко, что казалось, внутри меня устроили концерт без репетиции.
«Вот как это всё может жить во мне одновременно?» — подумал я. И именно в этот момент за забором послышались голоса. Сначала тихие, будто ветер шепчет. Но чем ближе мы подходили к воротам, тем громче становился этот поток звуков — как будто там кто-то уже давно живёт своей жизнью, а я сейчас подойду и… постучу в неё.
Дядя Миша явно заинтригован звуками, что-то приглядывал через забор, улыбался и махал рукой, слегка ускоряя шаг. А у меня почему-то сдавило горло: не хотелось идти к людям, видеть их и не нужно — всё равно слышно, что взрослые.
— Что такое? — он остановился, посмотрел на меня несколько секунд и присел. — Боишься незнакомых людей, да?
Я покачал головой, отвернулся и уставился на шершавый тёмно-розоватый асфальт. «Наверное, из-за неба», — подумал я.
— Тёма, не бойся, там очень хорошие люди, — сказал он, поглаживая меня по капюшону. — Если будет страшно, просто подбегай ко мне, хорошо?
Он начал подниматься, но я схватился за его руку. «Да что со мной?» «Мне страшно?» «Да, мне очень страшно». Я сжал его руку ещё сильнее. Дядя Миша тепло, но глубоко вздохнул и аккуратно взял меня на руки.
«Поздравляю, Тёма. Теперь ты как пятилетка на ручках», — мелькнула мысль.
Я уткнулся лицом в воротник между его курткой и рубашкой. Запах был странный, но сразу такой успокаивающий, что хотелось просто уснуть. Дышать становилось легко. Вдруг я услышал голоса рядом — все поздравляли дядю Мишу.
И тут какие-то руки коснулись меня сзади. Сердце замерло. Казалось, что вот-вот что-то случится.
— Какой ты лёгкий, — седой взрослый с морщинками и коричневыми точечками по лицу улыбался, ловко подбрасывая меня. — Мишань, вы там ребят совсем не кормите?
«Кайфово!»
«Ещё хочу!»
Улыбка сама расплылась по лицу, и стало так приятно.
— Нет, это просто наш Артёмка, пап, я же тебе рассказывал, — дядя Миша говорил спокойно, словно дедушка сделал что-то забавное.
— Ааа, так вот ты какой герой побегов и приключений! — седой взрослый смотрел на меня с честностью и невероятной добротой.
Я всё ждал, когда покажут, что он обычный взрослый, может быть, обманщик. Но по его лицу было видно только одно: он ждёт моей реакции. Я расслабился, и, наверное, он это почувствовал.
— Вооот, отлично. Пойдём, дам тебе тапочки. — Я обвил его шею руками, а в голове крутилась мысль: «Что за бред? Почему я уже у второго взрослого на руках?!»
— У тебя очень красивые глаза, тебе говорили?
Я едва заметно улыбнулся и кивнул. Он тоже улыбнулся, наклонил голову и слегка пощикотал меня — и я вдруг поверил, что мне пять лет.
Дом был красивый. Деревянный, но не простой — будто из сказки. Над окнами сидели резные львы, мощные и грозные, а над дверью — уже маленькие львята, смешные и милые. Всё это — на белом фоне, вырезанное так аккуратно, что казалось живым.
«Так… я же у дядь Миши дома.»
«Вау.»
«Надо перестать быть проблемным, у него же день рождения», — мысль пролетела как щелчок, будто переключила что-то внутри.
— Давайте… — я посмотрел дедушке в глаза. И крепче сжал руки. — Я сам пойду? Вам же тяжело. — уже отвернувшись в сторону покрашенного снизу белым дерева.
— Мне? — он чуть надавил ладонью мне на спину, чтобы я повернулся к нему лицом. — С чего это ты взял? Мне отлично! А мальчишку держать умею. Вон, видишь, каким у меня Мишка вымахал?
«Мишка.»
«Чёрт. А мы его Волком называем.»
«А почему?»
«Он же строгий… сильный… с этой щетиной… как дикий.»
«Что я несу вообще…»
— А как вас зовут? — я постарался увести взгляд.
— Зови дедушкой Фёдором, — он улыбнулся, заметив моё удивление. — Что?
«Михаил Фёдорович…»
«Ахахах, Достоевский.»
«Не. Сме. Шно.»
— Достоевский, — вырвалось у меня, и мои глаза, кажется, стали размером с два солнца. Я сам удивился, что сказал это вслух.
— Хмм, книжки любишь? — дедушка прищурился. — А, так ты про Мишку смеёшься?
Я почувствовал, как кровь хлынула к лицу. Точно покраснел, как то клубничное мороженое.
— Ну… да? — пробормотал я.
И в этот момент мне прям показалось — да не, я точно рассмешил дедушку. Какая-то легкость в плечах, а улыбка заставила разжать челюсть.
— Ага, понял, — он отвернул голову и слегка кашлянул, будто скрывал смешок. — Но сравнить моего Мишку… — он выпрямился, придав голосу театральную важность, — с Фёдором Михайловичем… Достоевским… это мог, пожалуй, только ребёнок.
И засмеялся — по-настоящему, тепло. Но внутри меня опять что-то щёлкнуло. Снаружи — вроде просто парень: чуть улыбнулся, выдохнул, успокоился.
А внутри? Буря.
Голоса в доме становились всё громче, дедушка Фёдор нёс меня на руках, а мысль крутилось как сверчок в банке:
«Что они подумают о дяде Мише, который привёл такого… плохого и странного мальчика?»
— Хорошо, давай, разувайся, — дедушка Фёдор остановился в тамбуре. — Тёма, я понимаю, но обувь сам снимай, — сказал он мягко, потрепал меня по волосам и ушёл в большую, светлую и шумную комнату.
«Но обувь сам снимай…»
«А… да… что я встал-то?»
Я присел на корточки, будто собирался развязывать шнурки — которых у меня, конечно, не было.
Поймал взгляд в зеркальной дверце шкафа.
«Вот какой я, да?»
А какой?
Тёмно-синие штаны. Та же толстовка. Волосы чуть растрёпаны.
Но главное — глаза. Я прямо завис на них, словно пытался решить задачу: прочитать самого себя.
«Ого какой…»
«Растерянный. Грустный. Счастливый. Маленький. Взволнованный. Неловкий.»
«Да остановись уже…»
Я даже смутился от такого «самопросмотра».
И тут услышал дядю Мишу — он говорил с каким-то взрослым, и их шаги приближались.
«Ой, надо быстрее разуться».
«Не мешать им…»
Я плюхнулся на попу прямо на пол и начал снимать обувь так быстро, что пальцы чуть не запутались. Рюкзак был у дяди Миши в руках — «блин, сейчас бы тетрадку, ручку и спрятаться куда-нибудь в уголок». Но времени не было. А желание исчезнуть росло вместе с шагами, которые слышались снаружи.
«Всё, поставь обувь к их обуви и побежали».
«А куда ставить? Слева? Справа?»
В тамбуре стояли два аккуратных ряда обуви. Я завис на секунду, как будто решал математическую задачу: куда поставить, чтобы никому не помешать?
«Вот сюда».
Я засунул свои кроссовки в самый дальний уголок.
И быстрее, чем обычно умею, оказался у двери в комнату. Легонько открыл её и прошмыгнул внутрь — как тень.
И… застыл.
Меня встретила невероятная картина.
Справа — огромные окна с тюлем, на котором струился светодиодный дождь.
«Боже…» — у меня даже дыхание перехватило. Это было слишком красиво.
Пол — коричневатый кафель, будто мокрый пластилин, тёплый и глубокий.
Прямо передо мной — лестница: одна уходит вверх, другая — вниз.
Слева, разделяя вход и лестницу, стояли две огромные колонны. Дальше они переходили в стену, а за ними открывалась огромная, светлая комната.
Потолок притягивал взгляд — он был сделан из уровней, будто слоёный. В центре — углубление, из которого мягко лился свет. А прямо внутри углубления висела люстра: как низенькое деревце, где вместо листьев — лампочки-лепестки.
У меня дух перехватило так сильно, что людей я вообще не замечал.
Глаза сами уехали влево — на стену комнаты.
Там тянулся ряд книжных шкафов, а посередине висел огромный экран.
Сверху стояли игрушки — много разных.
И особенно я завис на небольшом дракончике.
Хотя он был зелёный, он мне сразу понравился.
Громкий топот вырвал меня из моего застывшего мира обратно в живой. Дедушка шёл ко мне, а за ним — девочка, дальше мальчик и ещё один мальчик. Все держались друг за друга — получался настоящий паровозик.
— Чух-чух-чух! — дедушка Фёдор резко остановился. — Остановка! Команда, прицепляйте Артёмку к составу! Отправление через десять секунд!
«Вот же… чёрт».
У меня рот сам открылся. Глаза носились по стенам, по полу, по людям — как будто я искал спасательный выход. Последний мальчик подбежал ко мне и уверенно, крепко взял меня за руку.
«Прям как Денис», — мелькнуло в голове.
У него была такая нагло-озорная улыбка, будто он всю жизнь занимался тем, что хватается за чужие руки и уводит в неизвестность.
И всё — я уже сзади, держусь за него, и «состав» тронулся.
«Что это?»
«Что мы делаем?»
Мы обходили колонну, и меня уносило в центр огромной, светлой комнаты. Стол. Диван буквой «П».
Взрослые, которые смотрели прямо на нас.
И ещё — под столом.
Что-то чёрное.
Большое.
Двигающееся.
«Так. Сейчас завернём… и нужно убежать куда-нибудь».
— Ты дрожишь, — сказал мальчик передо мной.
Я опустил взгляд. Руки действительно дрожали — прям мелкой электричкой.
«Супер. Он всё почувствовал».
— Я… — язык завязался узлом. — Я просто не привык.
— У тебя красивое имя! — не унимался он, будто мы знакомы сто лет.
Мне стало чуть легче.
— Спасибо… а у тебя какое?
— Я Славик! — широко улыбнулся он.
«Глаза как у Дениса».
Точнее — похожее выражение: дерзость, уверенность, лёгкая хаотичность.
Классическая порода мальчишек, которые считают, что носки сами доходят до корзины.
«Он тоже раскидывает майки где попало».
«Ага, сто процентов».
— Тебе скок лет? — спросил он.
— Четырнадцать, — выдавил я, чувствуя, как щёки нагреваются. — А тебе?
— Мне двенадцать, но ты же шутишь? Тебе лет десять!
«Десять».
Это слово ударило, как камень в грудь.
Именно в десять меня забрали от папы.
Число слишком острое, слишком точное.
— Да почему десять-то! — я аж захлебнулся. — Ничего мне не десять!
— Ха-ха-ха! Ещё как похож! Вон Димка — ему тоже десять! — он кивнул вперёд.
Мальчик оглянулся — и…
«Да… он правда похож».
«Не смей. Умоляю. Пожалуйста. НЕ ПЛАКАЙ».
Но тело меня не слушалось вообще.
Слёзы хлынули — быстрые, тихие, горячие, как будто кто-то вылил на меня кастрюлю кипятка.
Стыд ударил сразу.
Молнией.
Так сильно, что будто меня сейчас сожжёт.
Я резко выдернул руки из Славика — и рванул прочь.
Мимо колонны.
Мимо дивана.
Мимо взрослых взглядов.
К лестнице вниз.
Ступени грохнули подо мной, и я практически слетел по ним.
Внизу — дверь. Тёмная, тяжёлая.
Я рухнул у неё на пол, поджал колени, обхватил их руками, спрятал лицо между колен.
И начал покачиваться — машинально, как будто этот ритм мог меня удержать.
«Опять я за старое…»
«Почему я плачу?»
«Позор… ему двенадцать… Диме — десять…»
«А плакса тут — я».
Мысли били, как шершавыми досками по голове.
А дыхание… слишком громкое.
Слишком детское.
«Дракоша… мне тебя не хватает…»
«Чего?»
И вдруг — как тёплая волна — запах.
Какао с молоком.
И бархат.
Тёплый, густой, уютный.
Такой реальный, что кожа под ним будто расправилась.
«Боже…»
Я почувствовал, как Дракоша — мой Дракоша! — будто обнимает меня.
Этими своими маленькими крыльями.
Словно накрывает от всего плохого.
«Всё хорошо. Ты не плохой. Успокойся. А сейчас — соберись».
В носу защипало, но слёзы вдруг… исчезли.
Как будто кто-то внутри щёлкнул выключателем: «Хватит».
«Сколько прошло? Минуты три? Четыре?»
Я выдохнул — медленно, тяжело, как будто выталкивая панический туман из лёгких.
Поднял голову.
На верхней площадке, склонившись через перила, стоял Славик.
Не смеялся.
Не кривился.
Не дразнил.
Просто смотрел — с сожалением и сочувствием.
Чистым.
По-детски честным.
«Вот. Видишь? Всё хорошо. Вставай».
И правда — в его взгляде не было давления.
Только поддержка.
Будто он протягивал мне руку — невидимую, но реальнее многих настоящих.
Я встал.
Во рту вдруг стало мягко, сладко, будто меня напоили тёплым молоком.
«Дракоша… да?»
Коробочка внутри приоткрылась — и я прям вспомнил.
Носик. Глазки. Чешуйка. Крылышки.
«Ё-моё, какой же он у меня крутой!»
И я уже поднимался обратно по лестнице — ещё не зная, что скажу наверху, но абсолютно понимая одно:
Оставаться внизу — тупо.
Собака
Я сидел на диване в надетом капюшоне, корил себя за то, что не взял наушники.
Из-под стола на меня смотрела морда собаки. Огромная. Голову она положила на две лапы и просто смотрела.
Дедушка Фёдор кинул ей косточку, и я услышал хруст.
Словно она ела не кость, а мою уверенность.
«Да фигня».
«Просто не смотри на неё…»
Я смотрел на взрослых. Их было человек шесть, все сидели и жарко обсуждали, какой дядя Миша молодец.
Отчасти это помогало: периодически дедушка Фёдор кивал на меня, словно говоря, что забота обо мне — заслуга дядь Миши.
Честно говоря, это правда, и я чуть оправдывал своё право здесь сидеть.
Бабулечка в белом платье с синими цветочками и плоскими синими туфельками подошла ко мне и принесла тарелку с пюре и курицей.
Улыбка её… я не умею такое описывать.
В смысле, я никогда не видел ничего похожего.
Это доброта? Умиление? Радость? Робость? Счастье? Всё сразу.
Но главное — невероятная грация, нежность в каждом движении.
Всё казалось естественным, не попыткой «не напугать странного мальчика».
— Спасибо… — я посмотрел на тарелку, и внутри немного подкатывало тошнотой. — Большое… спасибо!
И, несмотря на страх, на собаку, на новых людей, я почувствовал маленькую искру спокойствия.
Словно мир мог быть одновременно большим и безопасным.
Я посмотрел на дядь Мишу, и он кивнул мне.
Потом я снова взглянул на тарелку — и бабулечка мягко вложила мне в руку вилку.
— Мам, не подталкивай Тёму, — произнёс дядь Миша. — Его и так сегодня стошнило, он ещё не привык много есть.
«Мам…»
«Вот это ему повезло…»
— А, извини, малыш, — бабулечка улыбнулась. — Ты кушай сколько хочешь, хорошо?
Её рука, будто в замедленной съёмке, приблизилась к моему лицу.
Я полностью повернул голову к ней. Рука уже была совсем близко.
Чувствовал тепло. Глаза сами закрылись.
Прикосновение… обожгло меня изнутри, словно нежный ангельский свет проникал в самую тёмную комнату.
Съел две вилки пюре. Так же медленно, как с мороженым. Чтобы, не дай бог, снова… Мне так нравилось!
Вроде бы обычное пюре, нам такие тоже делают. Но тут — словно само молоко вкуснее, картошка слаще, без одного комочка!
Запах курицы был приятным. Но одновременно мысль о том, что я укушу её, снова чуть не вызвала тошноту.
«Да ладно, просто пюре…»
«Просто курица…»
«Кушай, сколько хочешь», — вспомнил слова бабулечки и как-то успокоился.
«Можно и не есть эту курицу…»
Раздался негромкий, но уверенный хлопок — в комнату вошли женщина, мальчик лет восьми и взрослая девочка, лет шестнадцати или старше.
Собака вскочила и ударила стол лапой. Я испугался, резко поднял ноги с пола и прижал к себе.
— Ты чего такой дерганный? — удивился дядя справа. — Пса что ли испугался?
— Ага, — выдавил я, стараясь не привлекать к себе внимания. Просто… не хотел мешать.
— Да он ласковый, ты не бойся его.
— Да, Тём, нашего Барбоса не бойся, — дедушка Фёдор спокойно жевал курицу. — Она детей ни за что не тронет!
«Не тронет…»
«Ну да…»
«Или нет? Нет… она ещё как тронет…»
«Страшно вообще-то…»
— Да блин! Просто улыбнись! — подумал я. И улыбнулся.
Ноги опускать всё ещё не хотел, лишь чуть приподнялся, чтобы посмотреть на собаку.
Она стояла у входа, выше мальчика, нюхая его мокрым носом. А он просто смеялся.
«Фигаси… а ему не страшно?»
Я немного расслабился и просто оглядел людей. Как это описать сразу, всю картину?
Улыбки, бокалы, оживлённые голоса, тёплый смешок за столом… «Тёплые» люди.
Мне нравилось это. Очень.
Пусть я сидел аккуратно, на самом краешке дивана, всё равно — наблюдать было приятно.
— Артёмка! Урааа! — я дёрнулся, пытаясь понять, кто это и откуда. — Пошли скорее наверх, я там такое укрытие сделал! Ты офигеешь! — сказал Дима, таща за руку маленького мальчика.
«Фух… не меня.»
«Прикольно, его тоже Артём зовут.»
Женщина и девочка обошли диван с другой стороны — там, где сидел спиной дядя Миша. Обняли его, сказали, куда положат подарки, и уселись рядом.
И тут — мокро. Скользко. И… шершаво одновременно.
Так я понял, что сбоку оказалась собака, размахивая своим огромным, пушистым хвостом.
Внутри всё сжалось в один горячий, тугой комок.
Голоса взрослых превратились в далёкий гул,
а в висках застучало одно-единственное:
собакасобакасобака
И тут она взяла — и залаяла.
Я дёрнулся так, будто сейчас провалюсь под пол.
В голове будто кто-то специально провёл смычком по струне: визг — и испуг сорвался вниз, распух, стал настоящим страхом.
Собака опять тяфкнула, дёрнулась, и у неё по телу прошла дрожь.
У меня — от ужаса.
У неё — будто от злости.
— Господи, мальчик, прекращай уже дёргаться, — дядька справа раздражённо поморщился.
Собака не останавливалась.
А я уже почти сдавался.
Каждое её движение толкало внутрь — глубже.
«Глубже…»
«Глубже… ещё глубже.»
— Она просто игрива, малыш, — мягко сказала бабулечка. — Не бойся её.
Она погладила собаку, а я, приподнявшись, стал аккуратно выбираться. Хотел выбежать на воздух.
Я посмотрел на дверь… и понял, что не выйду.
Тяжёлая. Непонятная ручка.
И если я подойду — собака ведь побежит за мной.
Так я и стоял на месте.
А злой пёс с огромным розовым языком всё ещё смотрел на меня, пока бабушка гладила его, будто показывая: «смотри, он добрый!»
Я пятился назад, боясь повернуться спиной.
Пока не уткнулся в стену.
Собака подошла ко мне сама.
Внутри всё сжалось.
Дрожь уже не просто фоном — она била: раз… ещё… ещё…
Мир схлопнулся в одну секунду:
в висках стучит, сердце колотится,
глаза почти болят — от того, как крепко я их зажмурил.
«Нужно вдохнуть…»
«ДЫШИ!»
«ДЫШИ, ПРИДУРОК!»
Я попытался вдохнуть — но получилось только наполовину, словно кто-то зажал мне грудь изнутри.
Собака лаяла так громко, что я чувствовал, как дергаюсь каждый раз.
— Артём, — голос доносился словно через свёрнутое одеяло. — Мам, дай полотенце и тряпку!
«Тряпку…»
«Тряпкой больно…»
«Больно будет… Нужно улыбнуться…»
— Артём, слушай мой голос, — я будто летел в каком-то странном полёте. — Всё, успокойся, слушай, я с тобой. Прости меня, малыш.
Я ещё дрожал, но уже начал чувствовать! Сдавливало подмышками, внизу неприятно мокро.
Запах…
«Этот запах…»
«Да, это мой запах. Всё хорошо. Слышишь?»
Словно я уговаривал своё тело поверить мне. Я приоткрыл глаза — и снова было больно от света, но я точно прижат к дяде Мише. Чувства возвращались слишком быстро, кусочками.
Сначала — слух. Я снова различал звуки, не так режуще, а как нормальную речь и шумы.
Потом — мышцы, тяжесть. Потом…
«Почему мокро?»
Я уткнулся в грудь дяди Миши и пытался понять, почему так влажно.
«Обоссался…»
Я ничего не видел, но мысль была фактом, данностью.
Обернулся к стенке — внизу лужа. «Точно описался…»
— Не переживай, — тихо, уверенно сказал дядя Миша. — Сейчас подотрем, никто не увидит, и я отнесу тебя в ванную, хорошо?
Слова были медленными, разбитыми, как будто специально, чтобы я успевал слышать и понимать: всё будет хорошо. Не нужно паниковать. Дядя Миша спасёт.
Я прижался к нему всем телом. Он обхватил меня ладонями за спину.
Я дышал этим странным, непонятным, но успокаивающим запахом воспитателя.
«Я его, получается, сейчас испачкал…» — голос предателя в голове пытался сделать больнее.
Но… прямо сейчас, на руках у дяди Миши, мне было плевать. Мне было спокойно.
Я просто дышал. С каждым вдохом стук сердца становился мягче, не таким острым в голове. Мой нос жадно вдыхал запах у основания шеи дяди Миши.
«Плевать, как это выглядит…»
«Мне нужно…»
«Нужно ещё…»
Я почувствовал, как бабушка приложила что-то мягкое к моей спине. «Полотенце», — пронеслось в голове.
— Всё, иди уже, тут ничего, — её голос был взволнованным, но добрым. — Всё чисто, иди.
Она слегка толкнула меня с удивительной нежностью и плавностью, и дядя Миша пошёл.
В голове я сразу вообразил, что все пристально смотрят на меня… Но их разговоры шли своим чередом, словно никто ничего и не заметил.
— Тёма, ты у меня сильный, ты знаешь это? — шептал он мне на ухо. — Мы почти у ванной, не переживай.
«Ты у меня».
«У МЕНЯ».
«Я… у него».
Почему такие простые слова для меня как какао? Горячие. Правильные. Нужные.
«Нужные. Да».
Он поставил меня в странную ванную. Раздел меня, словно манекен, но всё время говорил: «Всё будет хорошо». Включил воду — горячую, такую, как я люблю.
И тут произошло то, чего я совсем не ожидал: ванная оказалась как маленький домик! С дверьми. Он просто закрыл их снаружи, оставив меня внутри, под тёплой, приятной водой.
— Я пока пойду поставлю вещи стираться, а ты мойся, — услышал я голос дяди Миши, потом — хлопок двери и щелчок замка.
Пар заполнял этот маленький домик.
Тёплая вода стекала по волосам, по плечам. Я закрыл глаза и медленно выдохнул.
Запах мочи уже не бил в нос. Мир будто выдохнул вместе со мной: ничего страшного, никто ничего не увидел… только бабушка и дядя Миша.
И с каждой секундой становилось спокойнее, хотя дрожь всё ещё била, как будто мне холодно.
«Холодно под горячей водой?.. Ну да, нормально…»
Где-то за стенкой сказал что-то дядя Миша — я даже не разобрал.
Щелчок. Дверь открылась.
— Тёма, — голос стал ближе, живой, — ты чего так и сидишь?
Он взял баночку шампуня, вылил мне на голову. Я закрыл глаза.
Его руки двигали мою голову мягко, аккуратно — как ветер двигает ветку. И от этого было легко… и почему-то очень спокойно.
Когда он закончил, он высушил мне волосы феном — а я смотрел в окно: вечер уже передавал смену молодой ночи.
Я зевнул. И понял, как же устал.
— Так, давай вот так сделаем, — он накрыл мне низ полотенцем и снова взял на руки. — Пошли спать, зеваешь уже.
— Хочется… А я не помешаю? — спросил я почти шёпотом. — Может, я дойду до детдома?
Он остановился, отклонился назад, взглянул строго и очень серьёзно:
— Я тебе запрещаю думать, что ты тут кому-то мешаешь. Понял?
Я уставился на него.
И понял одно: нет, я не понял.
Как это я не мешаю? Почему?
— Я же… буду в чьей-то кровати… — мой голос был почти неслышным. — Вот.
— Не переживай, у нас много спален, — он усмехнулся и вздохнул. — Мы любим, когда гости остаются на ночь.
Он занёс меня в соседнюю комнату. Свет с улицы был слабым, снизу, а в окне — верхушки тёмных деревьев на фоне густого, чуть красноватого неба.
Красотень…
Он уложил меня в кровать. Убрал полотенце. Накрыл одеялом.
Прохлада ткани раздражала ровно минуту. Потом стало… тепло.
Очень тепло.
Я уже проваливался в сон, когда он вернулся, сел рядом.
Он смотрел на меня.
— Прости меня. Слышишь? — голос дрогнул.
— Вы-то в чём виноваты?
— Во всём… Прости меня. Прощаешь?
— Да! — я улыбнулся. По-настоящему. Широко. Без стыда.
Он поправил мои волосы, чуть-чуть приподнял их.
Наклонился.
И поцеловал в лоб.
«Чёрт…»
«Как же это тепло».
«Как же это приятно…»
Возвращение
Утро било в окно светом. Я потянулся.
Чувство было слишком… необычно спокойным.
Я снова вжался под одеяло, пряча лицо. Запах — как картошка, дерево и тёплое молоко.
«Странный запах…»
Вчерашний день промелькнул в голове. И я ждал, что сейчас что-то внутри ёкнет, что станет больно, неприятно.
Но нет.
Ни дрожи, ни стыда. Только удивление: как так?
Была лишь одна эмоция — обида на страх.
Не на себя. На страх.
А такое у меня лечится просто: надо написать стишок, выбросить его из себя — и всё.
Я высунул голову из-под одеяла — прохлада кольнула лицо.
Оглядел комнату. Светлая. Обои с тонкими серебряными линиями, будто цветки.
Пол — как дерево, но очень ровное, почти искусственное. Повторы узоров выдавали это, но выглядело всё равно потрясающе.
Взгляд упал на дверь.
У двери — мой рюкзак.
Я вскочил… быстрее, чем мозг успел напомнить, что я вообще-то голый.
Схватил рюкзак, кинул на кровать, снова нырнул под одеяло.
Вытащил тетрадку и ручку. И начал писать.
«Что за страх?»
«Чего я боюсь? О чём он?»
«Собака.»
«Нет… злая собака!»
«Точно.»
Обрывки образов вспыхивали и складывались в картинку.
А свинец внутри — в строчки.
Я собаки дрожью — лая испугался,
Скрипкой нагнетая — страх рождался,
И каждое её движение — я сдавался,
Весь мир отпуская — в себя зарывался.
«Лучше?» — смотрел на строчки.
«Ещё… нужно ещё.»
«Почему меня не понимали? Почему я вообще там остался?..»
Рука сама вывела:
Она же ласкалась — другие смеялись,
Как нервно пытался тихонько уйти.
Но маленький я — куда же идти?
Дыханье зажав — мысли просились.
«А сейчас?»
«Нет… я врал им.»
«Себе врал.»
«Злая… злая собака.»
И рука дописала:
Они говорили: «Собака игрива!»
Сжатые губы, улыбка фальшива,
Бьющейся дрожью била атака,
Так напугала — злая собака!
Я перечитал весь стих.
И искал внутри — есть ли ещё тот мерзкий страх?
Нет.
Теперь просто спокойно.
Легко.
Я захлопнул тетрадку, убрал её в рюкзак и пнул его обратно к двери.
«Блин.»
«Не встану же… я ж голый.»
Я снова зарывался под одеяло. Тепло так упрямо тянуло обратно, что я и не заметил, как вырубился — просто слишком уютно.
Проснулся от скрипа двери и мягкого света.
В дверях стояла бабушка. В руках — аккуратная стопочка вещей. Увидела, что я проснулся, и сразу подошла.
— Вот и хорошо, проснулся, — сказала она, кладя вещи на край кровати. — Держи, я всё выстирала, погладила. Они ещё тёпленькие.
Голос у неё был такой, что им можно было кашу размешивать — тёплый, густой, спокойный.
— А где дядя Миша? — я прижал одежду к себе, как спасательный круг.
— Солнышко, так время уже полдень. Он на работе! — она заметила, как я смутился, и быстро добавила: — Не переживай, тебя Феденька отвезёт. Покушаешь сейчас, и поедете. Ладно?
Я кивнул.
И внутри — ни одной колючки, ни одной тревожной мысли. Словно я тут не гость, а её внук.
Бабушка вышла и закрыла дверь так мягко, будто оставляла мне ещё немного тепла в комнате.
Я начал одеваться — легко, будто это обычное утро… а не утро после всего.
— Галь, — донёсся снизу хрипловатый голос. Мужской.
Сразу понятно — дядя Фёдор.
— Ну как там наш солдатик?
— Да проснулся уже, — ответила бабушка, и послышался какой-то глухой шорох. — Вещи ему отдала, сейчас спустится.
— Ага… тогда я ему тортик достану, — шаги удаляются.
«Мне тортик!»
«ОГО.»
«Тортик — это же… как на День Рождение?!»
Мозг сразу выдал картинку: огромный поддон, свечки, толпа ребят, воспитатель, который орёт, что не толпимся. И я — задуваю, стоя на стуле. И тот самый тортик, которого хватало на всех. Даже на Димку, который всегда ждал самый большой кусок.
Правда, в последний раз… ну да, я взял два кусочка. Хотел оставить один себе на завтра. Спрятал.
А потом Денис нашёл и схряпал.
Ну бывает…
Я огляделся. Зеркала нет, но по ощущениям — вроде вылитый приличный человек. Ну… более-менее. «Да точно!» — хихикнул где-то внутри.
Потянулся за рюкзаком… и вдруг внутреннее «что-то-тяготит» ухватило за шкирку.
«ДА ЧТО ТАКОЕ?!»
«кровать…»
Я медленно повернулся.
И понял: я не могу просто уйти, не застелив её.
Ну как так? Я же не маленький… совсем уж.
В три прыжка подбежал, занавесил одеяло, пригладил рукой. Быстро, на вдохе. Подушка — хлоп! — сверху. Красиво?
«Ну… так… если не присматриваться.»
«ВСЁ МЯТОЕ! УГОЛ ЗАГНУЛСЯ!»
Внутренний перфекционист завизжал…
Но мысль о тортике просто взяла и обняла его за рот.
Победитель тортиков я.
Я выдохнул, взял рюкзак, вышел и закрыл дверь.
Я спустился по лестнице — медленно, будто боялся расплескать то странное спокойствие, что всё ещё держалось внутри. На кухне дед Фёдор уже ставил мне тарелку, а рядом — тот самый тортик, будто маленькое продолжение вчерашнего праздника.
Запахи, голоса, солнечные пятна на полу — всё это ощущалось чужим и родным одновременно. Я ел, слушал, кивал. И удивлялся одному: внутри было тихо. Настолько тихо, что даже мысли шли мягко, без привычных острых углов.
После завтрака дед Фёдор отвёз меня назад. Дорога была короткой, но спокойной — как будто весь мир решил дать мне передышку. А когда я вышел из машины и взял рюкзак, то вдруг понял:
Я возвращаюсь не тем, кем вчера ушёл.
Пусть вокруг всё то же, что и обычно. Но внутри — уже другое. Чуть теплее. Чуть смелее. Чуть правдивее с самим собой.
Праздник закончился.
Но что-то важное — началось.
Глава 11. «Юноша»
Предательство
Щелчок двери — и я уже в своей комнате. Немного кольнуло, что так и не увидел дядю Мишу и не успел его обнять, но время всего час… «ещё успею», — думал я.
Запах картофельного пюре, грязных вещей и какой-то холодной свежести ударил в нос раньше, чем Денис.
— Ааааа! Тёмыч! — он налетел на меня, как волна на лодку. — Ты как? Ты так долго спал! А потом я приехал, а тебя нет!
— Откуда приехал? — я уже выскальзывал из объятий.
— Я же ездил с новой семьёй! — Денис подпрыгнул, размахивая руками, как дирижёр. — Мы столько всего объездили!
В голове — пустота двух слоёв: холодная и тёплая.
Денис продолжал вещать, а я держал улыбку. Хорошо, что капюшон был надет. Он помогал не развалиться.
«С новой семьёй…»
«Держись за это…»
«Прекрасным юношей…»
«Он знал. Он всё знал.»
Я поднял голову и смотрел на Дениса: на лицо, на движения — такие знакомые, почти родные.
И мир будто накренился. Но одновременно я отчётливо видел: он счастлив. По-настоящему.
— Она мне даже… как оно… сари-чо подарила! — он подскочил к рюкзаку, вытащил чехол. — Это Нинтендо! Прикинь?!
Моё молчание было громче его радостного визга. Он не слышал его — и не должен был.
Для меня эта тишина — как землетрясение.
«Он… заслужил это.»
«Я должен его отпустить.»
Странно. Я должен был бы взорваться, растерзаться, заплакать. Что-нибудь.
Но ничего не было. Только холодный звон внутри.
Словно я не теряю брата, а слушаю строгий выговор за побег.
«Убегать… да.»
«Да, пусть он радуется.»
«Мне надо просто… привыкнуть. Его заберут.»
— Вот смотри, тут даже игра есть по Наруто! Я для тебя попросил! — он показал на иконку на экране.
— Я же не играю, — голос вышел ровным, своим. — Зачем?
Он продолжал объяснять, какая это крутая приставка.
А внутри рушились стены. Те самые, что дрожали ещё утром.
«Что за… почему мне пусто? Холодно? Почему только звон?»
— Короче… уже месяцев шесть, как мы с ними, — весело сказал он, забивая последний гвоздь в крышку гроба, где лежали мои доверие миру и вера в дядю Мишу.
— А… ну да. Круто, — я выдохнул и чуть откашлял. — Слушай… я за тебя правда рад. Честно. Но мне… больно. Вот. Прости.
Я встал. И просто выбежал.
— Тём? — донеслось уже где-то далеко.
Я быстро выбежал вниз и даже не удивился, увидев дядю Мишу.
— Тёма, ты уже тут — воспитатель подошел ко мне и продолжил что-то говорить.
Но слова растворялись.
А внутри уже звучал другой голос:
«Посмотри на него».
«Ты сам виноват».
«Он такой же, как остальные».
«Он просто играл тобой».
«Предатель».
«Врун».
Я опустил руки и слушал этот голос. Не закрыть, не заглушить, не отменить — он был слишком убедительным. И слишком правым.
Я опустил голову и посмотрел на свою зелёную толстовку. Кольнуло — будто ткань жгла кожу.
Развернулся и пошёл в прачку. Мне хотелось услышать только себя. Того «себя», которого сейчас предали.
И жалко было его… жалко меня… и жалость только сильнее давила.
Запах прачечной, гул машин, тёплый влажный воздух — всё встретило меня странно спокойно.
Я попросил тёплый джемпер. Никогда не понимал, в чём разница названий — всегда нужны были только толстовки.
Машинально произнёс фамилию, группу, дождался.
Получив серый джемпер, местами расползшийся, с торчащими ниточками-«иголочками», отошёл к стене и сполз вниз.
«Снимай. Это всё ложь».
Я снял толстовку и бросил как можно дальше. Натянул серый джемпер — и стало так пусто, что будто выдохнул не воздух, а чистую безысходность.
Холодный пол. Белая плитка с чёрными ромбиками.
Странно… шум машин вдруг казался не злым, а почти добрым, как белый шум для больной головы.
— Тут у нас прачечная, сюда мы приносим… — дядя Миша вошёл вместе с каким-то мальчиком. Его голос запнулся. — Так, Никит, вот сюда…
Я увидел краем глаза: он объясняет новенькому, где брать одежду.
«Знать его не хочу».
«Не хочу видеть его».
Я медленно встал и пошёл к выходу. Если побегу — он догонит своей фальшивой заботой.
Она никому не нужна. Не мне. Точно не мне.
Я вышел быстро и даже не повернул головы, когда дядя Ваня что-то окликнул, стоя рядом с Денисом.
Просто воздух. Просто дорога. Просто лес.
«Ага… точно… лес».
Я любил тот лес — голубые ели, сосны, тишина, что растягивалась резинкой между стволами. Лавочки, спрятанные внутри, где уже глухо и спокойно.
Ветер тронул меня бережно — не холодил, только тихо сдувал слёзы с щёк, будто понимал, что сегодня нужно нежнее.
Свежий воздух, шум машин, гул города — всё стало одной огромной, равнодушной музыкой.
Я свернул направо от детского дома и пошёл в лес.
Вспоминалась: утро, бабулечка. Тёплая, добрая.
Жаль, что она больше не дотронется до меня.
«Больше никто».
«ВО-О-Б-Щ-Е никто. Пусть врут себе».
«Они все такие».
«Все».
И с каждой такой мыслью внутри поднималась странная мощь — две силы в перетягивании каната: ярость, до дрожи настоящая, и боль, такая, что от неё темнело в груди.
Я добрался до пустого, никому не нужного, но честного места. Домик для белочек. Горсть сырых орешков. Даже белочки кому-то нужны. Кто-то сделал домик. Кто-то приносит корм.
А у меня?…
Я сел на лавочку, хотел достать тетрадку, но взгляд зацепился за книгу — «История древнего мира».
Тетрадка стала не нужна.
Когда дошёл до разрушения Карфагена — не чувствовал ни боли, ни ярости.
Только пустоту. Гулкую, как пещера.
«Но… это же неправда».
«Я же сейчас был там. В Карфагене».
Я снова достал тетрадку и ручку. Привычная тактика — выгнать чувства. С пустотой я не соглашался.
Красными пальцами, вжавшись в обложку:
На лавке парнишка читает,
А белка над ним об орешках мечтает,
И запах еловый ласкает немножко.
«Ведь мне же было приятно».
«Я был там… в этих боях, в этой жизни».
И каждое слово — для сердца весь мир,
Порталом во время описанных сцен,
Так, где же парнишка? Сейчас — Карфаген,
Он проживает движения сил.
«Да… они как хлопья едины».
«Вот бы люди были такие… как хлопья».
«Как снежные хлопья — едины».
Они проходили толпою великой,
Как снежные хлопья — все были едины,
Как в еловом лесу, так были красивы,
Мотивы ему открытые книгой.
Я вообразил снег вокруг — запах влажного, свежего снега почти коснулся ноздрей.
Толпа великой снежной пелены. Мотивы, открытые книгой.
«Да плевать, пусть предают».
«По факту — я же сам разрешил это».
«Мог вчера в кабинете сказать, что не хочу никуда».
Я закрыл тетрадку, сунул её в рюкзак и вышел на тропинку, глубже в лес. Неважно куда — лишь бы дальше от всего, что только что сломалось.
Лес будто две страны рядом: ели уступают место клёнам, тропинка превращается в бархатную золотистую аллею, а потом — раз, и выходишь к озеру.
Воду целуют верхушки деревьев, пение птиц, сладковатый запах клёна, пресной воды и сырой земли. Всё. Больше ничего не нужно.
Я сел на лавочку и увидел бабушку, кормящую голубей хлебной крошкой. Чужая, но правильная.
Я достал тетрадку. Не чтобы писать — руки сами тянулись. Тишина тоже требует слов.
Осенним ветром, с запахом сырой земли,
В жёлтом танце носятся шуршащие листы,
Поймаю я один из них, мокрою ладошкой,
И бабулька кормит голубей сухой крошкой.
Черно-желтое увижу привидение,
На ладони смотрит выжидая,
Листа — последнее мгновенье,
Еще не пал! — еще летая!
А я оставлю листик, и пусть лежит
В учебнике моём, мы с ним вдвоем:
Мы оба оторвались и тишь звенит,
Мы не упали, а понимание зовём.
«Ну да… не упали. Просто нас не понимают».
Я закрыл тетрадку.
Встал.
Пошёл обратно — встречать фальшивые улыбки, слушать слова о том, как «сильно меня любят» и «переживают».
Теперь я был готов.
Я уже оторвался от той связи, которую они держали как поводок.
Хватит.
Больше меня никто не обманет.
Слёзы
Я сел на широкий подоконник первого этажа. В комнату заходить не хотелось — видеть Дениса тем более. Здесь его можно было случайно встретить, но он хотя бы не станет лезть. Надеюсь. Да и остальные тоже.
Первый год, после того как меня сюда выбросили, я сидел именно тут. Чаще ночами. Я умел плакать тихо — по-другому нельзя было, отец бы за это бил. Поэтому я просто сидел на полу и плакал, тихо-тихо, пока стены не становились влажными. Весь год. Все быстро поняли, что меня трогать не нужно. Я бы тогда и вовсе убежал, если бы меня доставали.
Тогда Денис для меня и был… опорой. Странно звучит, да? Полная моя противоположность — прямой, шумный, наглый — однажды просто подошёл, когда я сидел на полу и покачивался. Не осуждал, не задавал вопросов. Просто был рядом. Словно я — Щелкунчик, а он зритель. Но зритель из первого ряда. Такой… внимательный.
Мы оба прожили одну беду, просто в разное время. Он раньше, я позже. Мы оба потеряли семью. Это почему-то сразу связывает. Я не знаю почему. Наверное, потому что боль узнаёт боль быстрее, чем слово узнаёт смысл.
— Артём, что это за дела? — воспитатель подошёл и завис надо мной. — Ты чего бросил толстовку?
— Себе оставьте, — я даже голову не повернул.
За окном было необычно тихо. Прямо как внутри меня. Не было злости, не было обиды, ничего. Просто я вычеркнул саму суть этого человека из своей души. Он что-то там говорил, пытался взять за плечо. А я представил, что Дракоша встал между нами и закрыл меня крыльями. Даже какао будто пахнуло. Тепло. Тёплое, честное. А что там этот взрослый лепечет — пусть хоть монолог на два часа читает.
«Вот бы ещё наушники… и капюшон».
«А почему бы не забрать себе эту толстовку?»
«Он обманул. А толстовку я заберу. Это будет его “плата”».
— Ладно, дайте мне её.
— Да, конечно, держи, — он протянул. Я не смотрел, но рука у меня всё равно дрогнула, когда я брал вещь. Непонятно зачем. Может, тело помнит честнее, чем память.
Я натянул толстовку, подтянул воротник до самого носа и уткнулся в окно. Дядя Миша ещё минут двадцать стоял сбоку, что-то говорил — ну да, бубнил своим воспитательским голосом, который одинаковый для всех случаев жизни. О чём — даже не пытался понять. Я вообще мастер не слушать, особенно когда передо мной открывают рот те, кому доверять уже давно нечему.
«Как же достал этот плач.»
«Сколько он уже хлюпает?»
«Ну вот же козёл. Чего он ревёт сильнее меня?»
Я сидел на подоконнике, пока час не прошёл. И все эти шестьдесят минут какой-то парень где-то тут ревел. Не из нашей группы, это сразу было слышно. Такой плач, будто человека мир предал. И да, может, я сам был не лучше, но… меня-то носить на руках не надо. А он? Он будто утонул в своих слезах.
Раздражение внутри поднималось, как чайник вскипает. Да я бы сам сейчас… но хватит уже эха в коридорах! Я спрыгнул с подоконника и пошёл искать источник. Нашёл быстро — в комнате, куда обычно заводят новых ребят.
За стеклом стояли дядя Миша и дядя Ваня, что-то обсуждали, мудрили, словно лечили там философию, а не живого человека. А внутри сидел этот парень, с красным лицом, дрожащими плечами… и ревел. А они стоят. Стоят! Как будто это декоративный фон.
Меня резануло. Они же умеют врать так сладко, что зубы сводит — могли бы уже зайти, присесть рядом, сказать что-нибудь тёплое, обнять. Ну, хотя бы притвориться, что им не наплевать.
Я направился прямо к двери. Но дядя Миша схватил меня за руку.
— Ты куда собрался? — он нарочно говорил тише, будто это должно меня успокоить.
Я повернул голову и посмотрел ему прямо в глаза. В самую глубину. Хотел увидеть ложь — ту, что четыре года где-то пряталась. Где она у него живёт? В зрачках? В уголках рта? В щелчке ресниц? Взгляд метался — искал хоть ниточку фальши, чтобы поймать её пальцами.
Но не находил.
И это злило ещё сильнее, чем если бы нашёл.
Просто внутри становилось жарко — так горячо, что казалось, будто я могу держать в руках целую планету ненависти. Воспитатель почувствовал, как моя рука стала твердеть, будто я не ребёнок, а камень. Его пальцы ослабли.
И я выдернул руку.
Рванул ручку двери.
И зашёл в комнату.
Захлопнул дверь, всё еще злым. Повернулся к мальчику. Плачет, сидя на полу.
«Знакомая фигня.»
Я подошёл ближе. Первое, что ударило — не жалость, нет. А такая досада, как будто внутри меня кто-то сказал: «Да ладно, серьёзно? Мне своей боли мало было сегодня?»
Я рухнул напротив него. Просто сел. Смотрю. Он вообще не реагирует. Словно я тень. Или стул. Или вообще предмет интерьера.
Это был я. Час назад. Один в один. Только он плакал даже дольше — мне казалось, что я справился быстрее… хотя, может, нет. Может, я просто привык всё глушить.
«Пфф… чувак, им насрать на тебя», — мелькнуло внутри. И я взял его руку.
Непонятно для чего. Просто рука сама протянулась. Держал эту маленькую, влажную, холодную ладошку — и сердце у меня становилось всё тяжелее. И вдруг заметил: я смотрю, как он дышит. И дышу так же, будто пытаюсь поймать его ритм.
«Ладно… по идее я знаю, как помочь.»
«Мне его жалко?…»
«Но он же меня бесил пять минут назад!»
Я чуть сжал его руку — не сильно, но так, чтобы он почувствовал. Чтобы не мог провалиться полностью в своё это тонущее состояние. Он поднял голову. И — чёрт — я увидел такие глаза, что если бы боль была цветом, они бы были чёрно-синие, как ночь после шторма.
Мы просто смотрели друг на друга. Дышали. Я специально дышал глубже — он подстраивался. Сначала случайно. Потом осознанно.
Он начал думать. Прямо сейчас. Я это почувствовал — как будто его внутри переключили с «ломает» на «думает».
Я встал, прошёл чуть вбок и сел уже рядом с ним — на попу, подтянув колени к груди. Уткнулся лбом в них и начал покачиваться туда-сюда. Как в детстве. Как всегда. Это движение будто держит меня на поверхности.
«И что должно…»
— Ты чего делаешь? — спросил он тихо, хрипло.
— Пытаюсь успокоиться. Это помогает. — Я отвернулся, не хотел смотреть на него. — Не мешай, мне тоже плохо.
«Что?..»
«Что я делаю, блин?..»
Мысли носились как стая птиц — чёрные, быстрые, с испугом в каждом взмахе крыльев. Но тело делало само. Медленно, ритмично, уверенно. Так я и качался.
Минут три. Может, чуть меньше.
И он… начал повторять за мной.
«Охренеть…»
«Вот это я могу!» — удивление вспыхнуло внутри, но я не остановился. Мы покачивались вдвоём. И впервые за день внутри стало не хуже, а… ровнее.
— Правда помогает, — сказал он уже без всхлипов.
— Угу…
Проблема была только в том, что я качался уже минут десять. И остановиться — не мог. Или не хотел. Возможно, впервые за весь день я чувствовал живое, хоть и странное равновесие.
«Не понятно… Но хорошо…»
— Как тебя зовут? — его голова лежала на коленях боком, и он смотрел на меня так, будто я был не человеком, а спасательным кругом. — Я тебя сегодня видел, ты был грустным. Очень.
— Артём, — я посмотрел на него снова. — Когда это?
— Когда меня этот мужик водил вниз, там, у машинок.
— А-а-а… — вот кто был с дядей Мишей. — Да, было дело.
— Он очень переживал, — мальчик отвернул голову, будто боялся, что я испугаюсь его слов. — За тебя. Ты ушёл, и у него рука дрожала. Прям вот тут, — он показал, — а потом… потом он взял твою толстовку. Уткнулся в неё и заплакал. И я… — он сглотнул. — И я сам начал рыдать, и уже не смог остановиться.
— Что ты несёшь, он врун! — его слова хрустнули внутри, будто кто-то наступил на лёд. — Он обманщик. Не верь ему.
— Ты дурак? — он вдруг ударил меня в плечо.
«Больно.»
Я вытаращил на него глаза, пытаясь понять, какого чёрта он меня бьёт. В его глазах не было ни злости, ни желания сделать больно. Хоть убей — там была чистая искренность, как у тех детей, которые говорят правду, даже если она колючая.
— Да пошёл ты, — слёзы подступили снова, и голос сорвался. — Придурок.
Я поднялся и пошёл к двери. Перед тем как нажать на ручку, оглянулся.
Он сидел. Качался. Уже не плакал.
«Ну вот и хорошо.»
«Блин… ударил больно…»
«Козёл.»
Я вышел, даже не посмотрев в лица воспитателя, врача и какого-то другого врача, которые явно стояли там, слушали и пытались понять, что только что произошло.
Мне было всё равно.
Мне хотелось спать. Хотелось, чтобы мир хоть минуту не трогал.
В комнату я не пошёл — видеть Дениса сейчас было выше моих сил. Поэтому я добрался до дивана в коридоре, плюхнулся, подтянул колени, закрыл глаза, вжал нос в ворот толстовки — и просто… провалился.
Сон накрыл так быстро, будто кто-то выключил свет внутри.
Знакомство
Боль стреляла в висок, будто кто-то решил постучать изнутри молотком, и я сначала вообще не понял — где я? Кто я? Почему мир такой тяжёлый?
А, ну да. Грусть. Моя верная подруга. Она тут как тут.
Я хотел потянуться, но локтем уткнулся во что-то мягкое.
И тут до меня дошло: я не один.
Я подпрыгнул так, что, если бы участвовал в олимпийских по прыжкам на месте — взял бы золото. Запрыгнул на спинку дивана, как перепуганный кот, и уставился на того самого мальчика, который, меня ударил в плечо. Видимо, решил, что я — подушка, а диван — его персональная кровать.
— Ты какого чёрта тут делаешь?! — я пнул его аккуратно в бок. Совсем чуть-чуть. Чисто символически. — А?
Он даже глазом не повёл.
Вообще пофиг.
Спит, гад.
Я смотрел на него секунд десять, и каждая секунда добавляла мне +5 к растерянности. Уже тридцать.
— Эй! — я снова пнул, на этот раз в ногу. — Вставай, чудо болотное!
Я уже собирался его перешагнуть — прям по нему, честно — как он хватил меня за ногу. Причём крепко, как будто я у него лисий хвост украл. Я потерял равновесие и красиво так полетел в стену. Романтично. Грациозно. Лебединое озеро — финал.
С пола я собрал сначала чувство собственного достоинства, потом себя, и поднялся, полный решимости сказать ему всё, что думаю.
— Ты совсем… — начал я и замер.
Он улыбался. Причём так дурацки, будто только что выиграл соревнование «кто смешнее выглядит во сне».
— Чего ты ржёшь? — я прищурился.
— Понравилось, как ты полетел, — сказал он и засмеялся. Сладко так. Как будто у него смех — с сахарной глазурью. — Ты так и не спросил, но я Никита! — и продолжил смеяться.
Я раскрыл рот, уже набрал воздуха, чтобы выдать ему лекцию длиной в три тома…
Но он смеялся всё громче, и всё заразнее, и всё приторнее…
И я почувствовал, что уголки моих губ тоже предательски дёргаются.
— Да заткнись ты… — выдохнул я, и сам чуть не захохотал.
Вот так и познакомились. Как два идиота на одном диване.
— Сам ты заткнись! Чего бросил меня, а?
Я реально офигел. Мало того, что он меня только что отправил в полет к стене, да ещё и «покрутил» перед этим, так он ещё и возмущается?! Удивление в моем возмущении нельзя было спутать ни с чем.
— Я тебе что, мамка что ли? — хотел дать понять, что мы вообще-то не знакомы. — Ты чего?
У меня никогда не было мамы. Я сказал это, а он стал выглядеть расстроенным. И только потом понял: это я виноват. Не хотел обижать, но… вот так получилось. Серьёзно.
— Да ладно, забей, — он улыбнулся. Но улыбка была… не настоящая. — Давай спать, я как по плакал, хочу спать сильно. — И перевернулся к стенке.
«Блин… я же сказал «мамка»… у него же мама могла быть!» — мысль пронзила меня, будто позвоночник хрустнул. Я встал, подошёл, хотел погладить, извиниться.
— Попался, — он ухватил меня за руку и буквально уронил на диван. А потом резко оказался сверху.
— Ну всё, теперь щекотка!
— Ты чооо, — моё сожаление сменилось на возмущение. — Ты вообще чокнутый! А-а-а-а! Прекрати!
— Нифига, — он ухмылялся, — ты должен мучаться и страдать!
Я смотрел на него, пытался понять, что вообще происходит. Но… мне было весело.
— Вот, а ты знаешь… — он прекратил щекотить подмышками, — что живот ещё щекотнее?
И в тот момент я понял: этот парень — настоящее торнадо. И, к чёрту всё остальное, я сдался. Смеяться, дышать, крутиться вместе с ним — вот сейчас настоящее.
— А, ну понятно, новенький забрал у тебя Тёму, — Мишка хохотал.
«Новенький…»
«Чёрт, точно, вместо Лёшки…»
«Это мой новый братик?!»
Мысли прервала атака Дениса: он запрыгнул сверху и начал щекотать Никиту.
— Отвали от Тёмы! — Никита пытался зажать руки, — он мой!
Я задыхался от смеха и боли в животе, готов был захлебнуться эмоциями: оказывается, я чей-то «чужой» брат. Меня это бесило, и, не удержавшись, я полез щекотать его в ответ.
Симфония звуков: звонкие крики, смех, скрип дивана, который ещё не осознал, что Мишка тоже в игре. Запахи — мыло, немного пота, радость. Странно, но уже почти родное сочетание.
— А вот и не дам обижать новенького! — Миша плюхнулся к нам с разбегу.
— ДУРАКИ, Я СЕЙЧАС ЗАДОХНУСЬ! — мне было смешно, но чуточку страшно: все навалились, а я-то внизу!
И тут со спинки упал мой рюкзак, прямо на голову. Носки рассыпались по лицу и шее.
«Да за что…» — хохот уже не удержать. Руки сами щекочут, пальцы прыгают по чужим рёбрам, и в ответ приходит эта дрожь — настоящая, живая, почти тёплая. И вот в этом хаосе, в этом дурдоме из носков, смеха и перегретого воздуха я вдруг понял: я здесь не один.
Мы ещё минут десять валялись как сумасшедшие. Потом, наконец, отдышавшись, уселись кто где смог. Никитка заговорил первым — тихо, но как ножом по воздуху: рассказал про маму, про то, как она колола себе что-то ужасное, не кормила его, била… и как он оказался здесь. Отец? Да нет никакого отца.
Мы замолчали все. Ну как — шум стих, но не полностью. Просто каждый из нас слишком хорошо знал эти истории. У кого-то отец бухал до потери сознания, у кого-то мать исчезала неделями. А у кого-то оба были такими, что до сих пор скулы сводит от воспоминаний.
Но мы здесь. И мы… как бы привыкли, да? Или научились жить так, будто привыкли.
— Классная у тебя худи! — Никита провёл ладонью по вышивке у меня на груди. — Мечтатель, значит, да?
— Ты ещё откуда знаешь? — Денис на него уставился. — Он тебе уже стихи показывал?
— Чего?! Нет! — я подпрыгнул от возмущения. — И вообще, что за худи?!
— Вы больные? Вот написано: “VISIONARY”. Это мечтатель! — Никита объяснил это так, будто мы оба три секунды назад родились. — А худи — это толстовка, алё. Они так называются.
Я смотрел на него и чувствовал себя… ну да… тупым.
Ношу худи, на котором написано, что я мечтатель, и даже не знал ни слова из этого. Нормально, блин.
И вот тут — бах! — спустя весь этот хохот и шорох носков:
— Мальчики, чего за шум? — дядя Миша возник как гром без молнии. — Не деритесь только. Никит, Тёма, всё хорошо?
— НЕ ХОРОШО! — я сразу вскинулся, ткнув пальцем в Никиту. — Он меня кинул в стенку! Потом—
Но договорить я не успел: Никита снова сунул пальцы мне под рёбра, и я взвыл.
— А-а-а! СТОЙ!
От смеха я рухнул вниз, прямо с дивана, с таким бабахом, что даже Миша прыснул.
Дядя Миша подошёл и взял меня за руку. Аккуратно. Слишком аккуратно, как будто боялся дотронуться. И даже это — раздражало. Не больно. Просто… хотелось наказать его за всё то, что он делает или не делает. За то, что был не тем, кем мне хотелось бы, чтобы он был.
Я отдёрнул руку. Резко.
— Ой, всё. Я в комнату, — буркнул я, собирая носки обратно в рюкзак.
И ушёл. Не хлопая дверью. Не ругаясь. Но внутри всё дрожало: злость, обида… и что-то ещё, что я не хотел признавать даже себе.
Наша маленькая тайна
Утром я снова проснулся мокрым. Ну конечно…
Кто там надеялся, что сегодня пронесёт? Не я, точно.
6:30. Отлично. Полчаса тишины, пока никто не встал.
Я аккуратно снял простынь и пододеяльник, сжал в тяжёлый влажный ком — так, чтобы не капало по дороге, — и взял в руки. Трусы, майка — туда же в другую руку.
Вышел из комнаты тихо, на цыпочках — привычка: чем меньше свидетелей, тем легче жить.
Поворачиваю в душевую — и там стоит Никита. Тоже с мокрыми вещами в руках. Растрепанный, красный, глаза в пол.
— Блин… — он заикнулся, — извини, я это…
— Обоссался ты. Как и я, — я поднял свою мокрую майку. — Не удивил.
Он будто провалился внутрь себя. Стыд, страх, всё в одном лице.
— И… чего теперь делать?
— Да всё просто. — Я пожал плечами. — Берёшь чистые трусы, майку, моешься, потом несёшь вот это — я показал на его грязные вещи — в прачку. Всё.
— У меня… нет… — он сглотнул. — Мне вчера мужик показывал, где выдают, но… я… — и покраснел так, будто его сейчас пожарят. — Ничего не взял…
Тут даже воздух смутился рядом с ним.
— Ладно. — я сунул ему свои трусы и майку. — Потом вернёшь.
Он оживился так, словно я спас ему жизнь.
— Ого… спасибо!
Мы зашли в душевые.
Я быстро залетел в кабинку — отточенный утренний рефлекс.
Минут через пять выскочил уже почти сухой, а Никита всё ещё возился рядом. Я пошел в комнату.
— О, стриптиз! — Мишка сразу подал голос. — Давай потряси!
— Отвали, — буркнул я и вдруг понял: он сейчас может пойти и ляпнуть что-то про Никиту. А тот там красный как рак. — Эй, не ходи туда.
Там новенький… ну… первый раз у него. Не стыди, ладно?
Миша кивнул. Даже не прикололся.
Я оделся и пошёл забрать мокрое бельё из душевой… но оно исчезло. И Никиты нет.
«Так.
Он куда это попёрся?
Вариант: в прачку.
Боже, только не это…»
— Никиту ищешь? — Вадик вышел из туалета. — Он в прачку пошёл.
Я закатил глаза так, что мог увидеть свой мозг.
«В прачку. САМ.
Святое какао…»
Я рванул туда быстрее, чем когда-либо бегал на физре.
И вот он стоит: белобрысый комок паники, в руках держит и мой мокрый свёрток — и пытается разобраться с огромными баками, будто это космический корабль.
— Ты что дела-а-ешь?! — я чуть на колени не рухнул.
— Ну… — он покосился на баки, — вещи же надо положить. В какую?
— Никит…
Мы сами не включаем эти штуки.
Вон те баки у стены. Белые — грязные вещи. Жёлтые — наши мокрые случаи. Ясно?
— А-а-а, теперь понятно! — он поумничал и с видом спецназовца схватил бак за крышку…
И уронил.
Целиком.
Прямо на себя.
Звон, грохот, гора мокрого белья — и сверху торчит его голова.
— Не. Это уже всё! — я сделал шаг назад. — Сам вылазь. Я это трогать не буду никогда.
— Да чтоб вас! — дед Палыч, наш прачечный маг, появился из подсобки. — Опять цирк устроили?
За минуту он поднял бак, собрал всё бельё — как будто у него отдельная суперспособность — и вытащил Никиту.
Никита стоял весь красный, без прически, с комком белья в руках.
— Иди в душ снова, — я поморщился. — Вонючка.
От него и впрямь пахло так, словно все ребята хором пописали.
— А можно… трусы у вас попросить? — Никита обратился к деду. — А то Тёмка мне свои дал…
— Можно, — дед кивнул. — Пошли.
Я смотрел на них и чуть не усмехнулся. Пошел следом.
— Мне тоже нада, а то всякие забирают — покосился на Некита. — Ну, эти вонючки, — тут же добавил я, глядя на его смешную рожу, которая уже настраивалась на реванш. Ну а я-то мог сполна насладиться местью за тот полёт в стену!
Никита получил свои и убежал, мне выдали чуть позже, я пошел к себе, убрал их на место.
Я вышел в коридор — и увидел Никиту.
Свеженький, ещё тёплый от душа, а на голове у него это белое полотенце сидит, как будто кто-то шлёпнул ему на макушку маленькое облачко. Оно даже пахло… ну, облачно. Таким чистым запахом, что его можно было услышать: тоненький звенящий звук, как будто стеклянная ложечка лёгким «дзынь» ударила по чему-то прозрачному.
«Хм…» — родилась мысль.
Не мысль даже, а вкус. Такая лёгкая солоноватая «хмка» на языке.
И сразу же второе: «как укушу его…»
Ну и я укусил.
— А-А-А-АЙ!!! — взвыл Никита, вздрогнув так, что его полотенце поехало набок. Он завертелся, и этот кружок белой ткани стал смахивать на карусель для хомяков, которая пищит высоким звуком.
Я снова вцепился — и по его коже прошёлся вкусный такой звук. Да-да: именно вкусный звук. Сладковатый, как сахарный лёд, который хрустит под зубами.
— ТЁМА!! Ты чё делаешь?! — он уже дышал так громко, что воздух вокруг вибрировал, как будто звук стал плотным и щекотал уши. — Ай-ай-ай-ай! Ну Тёма! Ну отпусти! Пожа-а-а-алуйста!
А я фыркнул. Ну не мог не фыркнуть. Смех у меня всегда пахнет апельсинами — и сейчас пахнул так, что самому смешно стало ещё сильнее.
Но потом я понял, что сейчас меня поймают, скрутят, и звук моей спины станет очень «хрустяще-драматическим».
— Не-не-не! Я так не играю! — и рванул с места.
Пол в коридоре отдавал под ногами маленькими серебряными вспышками — как будто ступаешь по холодным звёздочкам.
— Быстрые ноги люлей не получают — выкрикнул я, слыша, как за мной стучат по полу Никитины мокрые пятки: хлюп-хлёп-хлюп! — звук такой, будто по коридору бежит рассерженная медуза.
— ТЁЁЁМАААА! СТОЙ, СКОТИНААА! — раздалось за спиной, и даже голос у него был цветом красным, ярким, горячим — будто он прям плюётся клубничной злостью.
Я ржал так, что у меня смех сверкал как маленькие зелёные искорки перед глазами. Оторвался только на лестнице, спустился вниз. Время — 7:15.
Моргаю: «Суббота 7:15». А-а-а… ну тогда ладно, жить можно. Сразу как-то спокойнее стало.
Засунул руку в карман, достал наушники, натянул капюшон, включил музыку — и завис. Тут реально прикольно сидеть: диван мягкий, но такой… упрямый на ощупь, будто говорит: «Садись, пацан, я выдержу». А впереди — вся эта привычная утренняя суматоха детдома. Дядя Миша приехал, тёть Валя его уже куда-то зовёт.
«Ой, щас опять кушать позовут…»
«Смотрю, дядя Миша кулаком машет в мою сторону…»
«Сделаю вид, что не вижу».
И тут БАЦ — такая боль в плечо справа, что я через наушники оглох от собственного визга.
Разворачиваюсь — и вижу эту рожу Никиты. Светится, как фонарь: язык высунул, корчит мне мордашки, довольный как кот, который тарелку украл.
«Ну НЕ-Е-Е-Е-ЕТ!..»
А тут в голове всплывает Денис. Стоит, улыбается, рассказывает, как ему хорошо было на прогулке… что его собираются усыновить.
«И чё? Пофиг? Меня тоже могут забрать, если что…»
И я вдруг улыбнулся Никите. Настоящей такой улыбкой — без масок, без брони, без привычного щита «ничего-не-чувствую». Просто… улыбнулся.
Потому что в этот момент он был рядом. Потому что мы были рядом. И, наверное, впервые за всё утро это ощущалось… правильным.
— Короче, — Никита бухнулся рядом, как будто место специально для него нагрелось, — я никому не скажу, что ты описался!
И нагло вытащил мой наушник, будто точно знал, что они у меня под капюшоном спрятаны.
Я уставился на него. Вот серьёзно: самый непредсказуемый, самый «что-вообще-с-тобой» из всех ребят… но почему-то именно с ним было настолько… живо, что даже внутри переставало быть холодно.
Воздух вокруг уже начал наполняться запахами кухни — картошка, мясо, чуть подгоревшая корочка, этот уютный утренний хаос. А он сидел рядом, довольный, как будто открыл вселенский секрет.
— Будет нашей тайной! — просиял он.
Я тихо вздохнул, посмотрел ему в глаза… и кивнул.
— Ага. Тайна.
И это «тайна» странно легко легло внутрь — как будто там давно было свободное место именно под неё.
Исповедь
Никиту куда-то унесло, а я остался сидеть на диване, наблюдая, как детдом медленно просыпается. Сложно быть мальчиком… особенно таким, как я. Писаюсь, злюсь, хочу по-честному добра другим, а сам вечно обжигаюсь. Доверяю взрослым, а они… ну… предают. Или мне так кажется? Может, есть какой-то секрет, как быть мальчиком попроще? Вот Никита — новенький, а уже такой живой, шумный, как будто всю жизнь тут прожил. С ним даже играть хочется сразу, без раздумий.
За окном дождь стучал по стеклу ровно и настойчиво, а ветер помогал ему окутывать двор тонкой серебристой дымкой. Не грустно — просто момент. Немного серый, немного золотой. Если смотреть сквозь капли, всё перемешивается, словно кто-то медленно стирает лишние контуры.
Я поднял глаза — к мне шёл дядя Миша. И вдруг стало щемяще жалко его. В голове всплыло, что Никита говорил: что он плакал. Мой рывок руки в столовой. Как он всегда прикрывал меня перед всеми взрослыми — даже вчера, когда мыл меня, а я на него потом рявкал.
Но… зачем, зачем предавать? Может, взрослые просто… не умеют иначе?
Он подходил медленно, осторожно, словно боялся спугнуть. Взгляд у него был виноватый, тёплый и растерянный одновременно. Я смотрел прямо, а он тихо сказал:
— Артём…
Я знаю, как звучит моё имя по одному движению губ. И почему-то просто отвернулся.
Но его ладонь — тёплая, крепкая, аккуратная — взяла меня за подбородок и мягко повернула лицом к нему. Будь я действительно зол, я бы вывернулся. А сейчас… нет. Я смотрел на него, а он вытянул из-под капюшона мой наушник.
— Я хочу поговорить. Пошли, — сказал он и протянул руку.
«Не бери.»
«Не ведись.»
«Ну бл… не смотри на неё.»
Я взял. И пошёл. Как маленький. И да плевать — это было приятно. Тёплое. Человеческое. Остальное можно отложить.
Комната воспитателя была моей маленькой тайной слабостью: тёмно-синие стены, голубая полоса, много картинок. Там всегда было спокойно. Свет из окна мягко ложился на шершавую поверхность стен, а сама комната маленькая, уютная — будто создана, чтобы в ней просто можно было… дышать.
— Садись, — он указал на кровать.
Я плюхнулся, как пёсик:
— И чего вы хотите?
— Попросить прощение, — он сел на корточки напротив. — Знаешь, за что?
Я вздохнул.
— За то, что вы знали уже полгода, что Дениса усыновят, а мне ничего не сказали. Просто… предали.
Слова вылетели сами — все, как есть. Честно. Без украшений.
— Понимаешь, Артём… — я тут же отвернулся. Оправдания. Ненавижу. Лжецы всегда врут — так зачем вообще слушать?
— Нет. Смотри на меня, — его голос стал мягким, но уверенным. — Посмотри мне в глаза. Так, как ты умеешь. И скажи, вру я тебе или нет.
Я обернулся. Его лицо… гладкое, без щетины, глаза блестят — мокрые. Не от злости. Не от усталости. От боли.
Я кивнул: «Хорошо».
— Понимаешь, есть правила, — начал он, аккуратно вытирая слёзы рукавом. — Иногда мы не имеем права говорить детям какие-то вещи. Это закон. А иногда… я просто не умею. Я не умею взять и ударить словами так, чтобы они резали. Я не знаю, как сказать ребёнку то, что разрушит ему сердце.
Он говорил правду. Такой мягкой, чистой правдой, что она немного жгла.
— И почему вам больно? — спросил я тихо.
— Потому что я человек, Тём, — он смотрел мне прямо в глаза. — Я тоже привязываюсь. К Денису… к тебе. Я боюсь потерять твоё доверие, боюсь потерять тебя. Это… нормально. Для взрослых тоже больно.
«Боится потерять доверие…»
«Но сам же не сказал…»
«Сам…»
— Вы же сами предали. Чего теперь? — глаза у меня тоже намокли, но зато это было по-настоящему. Так, как оно есть.
— Подумай секунду. Мир ведь не чёрно-белый?
— Нет.
— Тогда какой?
— Цветной…
— Вот. — Он вздохнул. — Так и ситуация. Ты видишь её со своей стороны. А со стороны взрослого — я боялся тебя ранить. Представь, идёшь ты с Денисом, и тебе нужно сказать ему что-то, от чего он разорвётся пополам. А он счастливый идёт рядом. Скажешь?
— Нет… подожду. Но у вас же было полгода, а не один день!
— Не было. — Он покачал головой. — Точно говорю: не было. Если бы я сказал раньше — меня бы уволили.
— Почему?
— Представь, — он чуть подался вперёд. — Есть человек, ну, лет двадцати. И он… писается. Он идёт к врачу, ему назначают лечение. Представил?
— Ага.
— И вот, представь, как бы он себя чувствовал, если бы врач всем подряд рассказывал о его болезни?
— Стыдно… ужасно.
— Вот. Усыновление — это то же самое. Личная тайна. До суда никто не имел права говорить. Даже мы. Даже я. Это мы узнали только позавчера — когда уже всё решили.
— Значит… его скоро заберут?
— Да, Тёма. Скоро.
В комнате повисла тишина — тяжёлая, густая, как тёмный плед.
Я думал, что знаю, что чувствую, что понимаю… но всё спуталось.
Только одно было ясно: дядя Миша не врал. Ни капли. И вдруг стало больно — не за себя. За него. За то, как я на него посмотрел тогда. Как отдёрнул руку. Как решил, что он плохой.
Я не знал, что можно сказать? Ком в горле, а ты постепенно осознаешь как сделал другому больно. Как жаловался какие все предатели. Как кидался подарками, как заставлял его плакать, отдергивал руки… Как смотрел зверем на него…
В голове бились разные мысли, но главных было две… «Я искренне желаю Денису счастья, и плевать, что в груди пусто от этой мысли» и «Это делает тебя замечательным юношей».
«Юношей… мне нравится!»
В груди было правда пусто и грустно, но я не мог, наверное, не сказать…
— Мне очень плохо от этого, хоть я и хочу ему семьи
— Понимаю, Тём, — он посмотрел на меня глазами полными грусти. — Понимаю, заяц… Но, я у тебя есть, и никуда не денусь
— Обещаете? — почему я спросил это… сам не знаю.
— Обещаю, конечно, обещаю!
Грусть никуда не ушла, но стало легче. Сильно легче. Я смотрел на него — взволнованного, удивительно ранимого. И понял одно, как никогда точно: я люблю этого взрослого. Всем сердцем, всей душой, всей Вселенной. Я просто бросился ему на шею. Пусть внутри меня что угодно, но он — хороший. По-настоящему хороший.
Глава 12. Испытание
— Артёмка! — Никита подлетел, схватил меня за руку. — Пошли, вопрос есть.
Я смотрел на него, и внутри, как всегда, поднялась буря возмущения. Да что ж вы меня всё время куда-то тащите? Дайте хоть пять минут тишины!
Но… если честно — мне это нравилось.
— Скажи… как ты перестал любить? — Никита наклонил голову набок, прям как щенок.
— Чего, блин? — я всмотрелся в него, чувствуя его волнение. — В смысле «перестал»?
Мы стояли у моего любимого подоконника. Ветер трепал листья всё сильнее — казалось, осень сама вылетает из окна.
— Ну… тебя же папа бил? — я кивнул. — И ты его любил? — снова кивнул. — А потом перестал?
«Перестал».
«Перестал любить…?»
Я попытался прислушаться к себе. Представил его лицо. И внутри стало… страшно. Но…
Воспоминание
Моя память — как коробки. Я помню всё через запахи, звуки, эмоции и кожу. И некоторые коробки открывать нельзя. Но стоит появиться боли — особенно физической — и я сам туда лезу. Так проще, чем открывать их через чувства.
Когда ты постоянно в бегу… когда пытаешься понять «что я сделал не так», сталкиваясь с жестокостью от самого любимого человека на свете, — ты не думаешь, что он неправ.
Нет. Ты просто уверен, что виноват ты.
Сначала ты не понимаешь, когда именно тебя накажут. Кажется, всё спонтанно. Но со временем начинаешь замечать признаки — в голосе, в шаге, в запахе. Так я и научился читать по людям всё — мимику, дыхание, даже тень эмоции.
И вот глядя на Никиту, я автоматически открыл одну из таких коробок.
…Белые обои. Пахнет чем-то вроде старой газеты. Я стою в углу — двинуться нельзя. Папа ругается, что я «сломал какую-то штуку». Я просто нажал кнопку — она красиво светилась.
Ниже колена покалывает от свежей ранки: сегодня снова был провод.
Мачехи тогда ещё не было. Поэтому я стоял один, в тишине. Папа запретил выходить.
Я помню золотистые линии на этих обоях — гладкие на фоне шершавости. Я трогал их. Это было важно: так я мог думать о чём-то другом.
«Нельзя трогать».
«Я же знал».
«Почему тронул?»
«Она красиво светилась…»
Эти мысли будто гвозди забивались в голову.
Папа злился, ходил по комнате, стучал в стены, обзывался. Потом лег спать. Ноги у меня подогнулись сами, и я сел. Колготки прилипли к ранке — жгло. Но я плакал тихо. Я научился. Это был мой маленький бунт: сидеть и слушать.
Я уснул. Проснулся от ударяющей боли в ноге, отдающей в виски. Папа наклонился, ругаясь: его тапок лежал меж моих ног — он пытался его ногой достать. И я понял — я заснул.
Хотел встать обратно в угол, но не смог: ноги я уже почти не чувствовал.
Он посмотрел на меня — и я мгновенно «успокоился». Значит, бить не будет.
И он плакал. Сидел рядом, уткнувшись лбом в мой, говорил, как любит меня, как ему стыдно, какой он несдержанный. Его слёзы падали мне на щёки — будто маленькие ледяные точки.
Потом вызвал врачей.
Меня увезли. Домой я больше не вернусь. Не потому, что выбрал — просто решили взрослые. Я тогда думал, что папа решил…
Ходили тёти и дяди — белые халаты, строгие костюмы. Куда-то водили, фотографировали большими аппаратами. Говорили, что я «бедный».
А я не понимал. Чего бедный? Мне было стыдно — я думал, что это я виноват, опять довёл папу.
Стыдно.
Они говорили, что я смелый, не боюсь. А я не был смелым. Просто они растирали кожу чем-то пахучим — запахом, после которого папа всегда менялся. И мне становилось страшно. Но не иголки.
Сам запах.
Я очнулся уже в кровати. Так плотно лежал, что руками шевельнуть не мог. Первой мыслью было: «Ну всё. Они поняли, что я всё порчу, и чтобы я чего-нибудь не сломал — привязали».
И это меня… успокоило. Да. Успокоило — значит, точно ничего не сломаю.
В носу торчала какая-то штука, проводок. Он чуть вибрировал — и тогда становился будто тяжелее.
Мысли в голове вдруг стали ровнее, чище, мягче. И мне это понравилось.
Я снова мог фантазировать, придумывать истории, собирать миры.
И главное — голова больше не болела.
Я помню ту стену: сверху — голубая, неровная, как каша с комочками. Снизу — белая. А между ними шла жёлтая линия, которая иногда превращалась… в солнышко. Или в львёнка. Или в звёздочку.
Дух захватывало от этой красоты.
И тогда появился дядя Ваня.
Страшный взрослый, от которого сразу, моментально, прожигающим ощущением пошло:
он — врёт.
…Я почувствовал, будто рукой коснулся края этой коробочки в голове. И выдохнул — так, словно всё это время держал воздух внутри.
Ноги сами слегка подкосились, я даже нагнулся и потёр их ладонью. Смотрю на Никиту… а сам ещё не вернулся полностью в настоящее.
«Как я перестал любить?»
Я не перестал.
Точно знаю — папу я люблю. Но сейчас всё… изменилось.
Изменилось в тот момент, когда я попытался понять, что же я делал не так.
В детском доме есть библиотека. У нас — большая, настоящая библиотека, а тётя Нина, которая там работает, знает про книги всё.
Я помню, как объяснил ей, что хочу научиться понимать людей и правила. Понимать, где правда.
Она сомневалась.
— Тебе ещё рано… но вот книги, которые дают правильные ориентиры в жизни, — сказала она.
Первой стояла Апология Сократа, рядом Государство и Республика.
А дальше — белая, аккуратная, ровная, как подарочная коробка:
«Аристотель. Этика».
Я взял её не потому, что «надо», а потому что она была самая красивая.
Тётя Нина растерянно смотрела на десятилетнего пацана, который всем видом показывал: это моя верёвка, за которую я выберусь.
Она вздохнула, поправила очки и начала объяснять:
— Когда ты увидишь, что что-то не понимаешь — остановись! — её глаза бегали, будто искали самые честные слова. — Приходи ко мне. Будем разбирать вместе, идёт?
Я приходил. Пару-тройку раз. Иногда, потому что действительно было сложно…
Иногда — потому что мне просто нужно было, чтобы кто-то меня отвлёк.
Аристотель писал о родителях, о дружбе, о справедливости.
Это было разрушительно.
Это было больно.
Но это ломало не меня — это ломало моё чувство вины.
Постепенно я стал смотреть на свою историю не как на историю мальчика, который сделал что-то не так…
А, как на историю человека, который столкнулся с несправедливостью.
И ни одна из этих книг ни разу не сказала мне, что я виноват.
Наоборот — каждая подтверждала:
я пережил чужой порок, а не собственную ошибку.
Две правды.
Две истины.
Любовь.
Несправедливость.
Две крайности, которые сталкивались внутри меня, отталкивали друг друга, словно я стоял на самой кромке между логикой и любовью к отцу.
К несправедливости.
К тому, что меня и держало, и ломало.
«И как я это объясню?» — мысль пронеслась паникой, будто в съёмке покадрово: каждый кадр — новый слог, новый страх.
«Не знаю».
Растерянность.
Я правда не знаю, как объяснить это.
Что — просто сказать, что я не перестал любить?
Но это тоже не до конца правда… потому что эта любовь теперь другая.
Я же сам её боюсь.
Как объяснить противоречие, которое живёт глубже костей?
Как объяснить любовь, которая стала тенью?
Как объяснить страх, который стал частью чувства?
— Никит… — я сглотнул, пытаясь не ошибиться в словах. — Я не прекратил любить, — я опустился на подоконник, будто под тяжестью собственного дыхания. Мне нужна была пауза. — Просто потом… она становится другой.
— Чёрт… — Никита выдохнул так, будто из него вынули воздух руками. Взгляд стал пустым, как лист перед порывом ветра. — Ладно. Спасибо.
Он развернулся и ушёл куда-то по коридору — быстрый шаг, поникшие плечи.
А я натянул капюшон до самых глаз. Уткнулся лбом в холодное стекло, будто хотел стереть себя об него.
Хотел пустоты. Хотел выгнать из груди всё это: память, правильность, книги, удары, любовь, что болит — и страх, что растёт прямо из неё.
Лучше грусть.
Лучше пустота.
Лучше любой холод — лишь бы не чувствовать, как ломит эта несправедливость… и эта любовь.
Проверка
Листья за окном танцевали, как чувства внутри.
Тот же бардак.
Тот же ветер.
«Тебе плохо — ты идёшь ко мне» — тёплый, низкий голос звенел в памяти так отчётливо, будто он стоял рядом.
Я будто сполз с подоконника, а не встал. В коридоре мельтешили дети: кто-то носился в салки, кто-то спорил над картами, один — тихий, почти прозрачный — сидел в углу, словно моя собственная тень.
Я поднял воротник худи до самых глаз. Посмотрел вокруг.
Дяди Миши не было.
И я знал, что не хочу, чтобы становилось легче «само» — я хочу прийти к нему.
У входа — пусто.
Дядя Коля читал газету, водил ручкой по строчкам.
Запахи рисовой каши, чая и молока — тёплые, домашние — словно подсказали направление.
Столовая.
Он сидел за длинным столом, пил чай.
Я смотрел на него и думал: когда можно?
Сейчас?
Через минуту?
Или вообще никогда не бывает «можно», просто делаешь шаг?
Я подошёл.
Зашёл сзади.
Уткнулся ему между шеей и матово-красным воротником.
Тепло.
Запах стал чем-то вроде бархата, который обволакивал мысли.
Я не понимаю, почему это так работает. Просто сразу… лёгкость.
Словно сама Вселенная поставила огромную печать: «Безопасность».
Глаза сами начали ныть от мокроты, когда он аккуратно взял меня за плечи и пододвинул к себе, ближе. Повернулся ко мне, пальцами стёр влажное с век и спустил воротник обратно на шею.
— Мне очень важно, что ты чувствуешь, — он смотрел так, как смотрят, когда боль другого почему-то зеркально болит и в тебе тоже. — Хочешь пойти куда-нибудь?
Я не знал.
Я просто хотел к нему. Хотел быть рядом.
Поэтому сказал, что хочу… просто с ним. И — если можно — чтобы он обнял.
— Можно, — он провёл ладонью по затылку и притянул ближе. — Конечно можно.
Мы остались так — тихо, неподвижно — пока внутри не разлился тот редкий покой, который приходит только после долгого боя с самим собой. Лёгкая дрожь глубоко в груди всё ещё напоминала о тяжёлых воспоминаниях, но они уже не давили. Просто существовали — и всё.
Я поднял голову, посмотрел на него. И — впервые, уже понимая всю боль до конца, без попыток «держать лицо» — я улыбнулся. Настояще.
— Пошли, заяц, — сказал он.
Я отступил на шаг, чтобы ему было удобно подняться. Он пошёл в комнату воспитателя, а я — за ним. И только тогда понял: мне легче. Не «немного» — а так, будто что-то огромное исчезло с плеч. И я смотрел на него иначе: не как на взрослого, которого отвлекаю… а как на человека, которому правда можно доверить свои мысли. И свои страхи. И себя самого.
Мы вошли в комнату. Он прислонился спиной к стене и похлопал по кровати рядом.
Я лёг, положил голову ему на колени. Смотрел то на него, то в стену, то в потолок — как будто пытался понять, куда делась вся тяжесть.
— Хочешь рассказать, почему тебе грустно? — спросил он тихо, тем голосом, который бывает только у хороших взрослых.
— Да, хочу…
Перед глазами всплыл Никита.
Его взгляд — разочарованный, выжатый.
И всё моё внутреннее путешествие, где я вновь проходил по собственным ранам, будто по старой дороге.
Я рассказал всё дяде Мише. От начала до конца. И когда договорил — стало уже не просто легче. Стало возможно дышать полной грудью.
— Понимаю, хотелось помочь, да?
— Да… — я опустил руки, которыми до этого размахивал, пока пытался объяснить всё сразу. — Но я не знаю, как это объяснять. Понимаете?
— Конечно понимаю, — он наклонил голову, голос стал глубже, спокойнее, уверенным. Будто он держал меня за руку только словами. — Это чертовски сложно, Артём.
Свет играл по комнате — маленький солнечный зайчик прыгал по шкафу, стене, полу, будто пытался привлечь внимание и позвать поиграть. Шум из коридора, жёсткое покрывало, тепло его рук — всё это сплелось в одно мягкое ощущение, будто внутри стало легче и просторнее.
— Хочу какао, — выдохнул я. — Того самого… вашего.
— Сварить тебе? — он всё ещё перебирал мои волосы, тихо, почти незаметно, словно гладил мысли.
Я кивнул. А потом внутри что-то кольнуло — всплыло лицо Никиты.
Его взгляд. Его растерянность.
И мысль: а когда он сможет принять, что любовь не исчезает? Кто ему это объяснит? Я?
— А что с Никитой? — спросил я вслух, уже приподнимаясь.
— Сложно сказать, Артём, — он тоже замер на секунду. — Но у него есть ты. Он, похоже, очень тебе доверяет. Возможно… когда-нибудь ты и сможешь ему помочь. — Он поднялся. — Когда сам будешь готов.
Мы вышли из комнаты. Я шёл рядом и думал: Когда я буду готов?
И впервые ответ «не знаю» не резал изнутри.
Он был честным. Спокойным.
Просто: не знаю — и это нормально.
Прощание
Я допивал свой какао, когда дядя Миша вернулся и сказал, что завтра Дениса заберут. Он стоял рядом, держал меня за плечи. Мне было грустно. Очень.
Я бы хотел, чтобы нас взяли вместе.
Но со мной никто не гулял последние полгода — они же меня не знают.
Не знают, но знают его.
И это хорошо. У него будет семья.
Я сказал дяде Мише, что переживу — и это было честно.
Но ещё — мне нужно было побыть одному, чтобы понять, а точно ли переживу? Не раскрошусь ли?
Я пошёл на свой подоконник. Гулять не хотелось, уроки сделаны. Писать — тоже.
Хотелось просто снять капюшон и сидеть. Слушать комнату.
Смотреть, как Дима дурачится с младшими, как Денис с Никитой залипли в настолку.
Жёлтый свет мягко укутывал помещение, будто пытался согреть всех сразу.
За окнами ветер прощался с осенью, а внутри кипела жизнь.
— Ненавидишь меня? — Денис подбежал, запыхавшись.
— За что? — я смотрел на него как на глупого котёнка, который никак не может найти нужную миску. — Нет. Я просто буду скучать… по твоим грязным майкам, вечному «не хочу учиться», и обещаниям купить мне чипсы.
Он фыркнул, почесал затылок.
— Ха-ха, ну блин… Передам эстафету Никите, окей? — его хитрая улыбка даже не пыталась притворяться. Он НИКОГДА не купит чипсы.
— Ладно, — я улыбнулся.
— Завтра утром меня уже заберут. Сегодня вечером суд.
— Суд?
— Ага. Ну… они там судятся, чтобы родителями стать. — Он развёл руками с видом «ну вот зачем всё так усложнять?» — Нафига так сложно?
— Не знаю, — пожал я плечами.
— Слушай… — он замялся. — Я хотел сказать, что буду иногда приезжать. Если получится. Я правда буду.
— А где вы жить будете?
Он объяснил. Мне хватило пары деталей, чтобы понять: это далеко. И не стоит ему давать такие обещания. Я уже успел свыкнуться, что его заберут.
— Не нужно, — я посмотрел ему прямо в глаза. — Не приезжай, Ден. Правда.
— Почему?
— Потому что… — я поджал губы. — Мы оба знали, что каждого здесь заберут. — Ну, почти каждого… — Мы знали, что можем потерять друг друга. Но семья… она важнее.
— Тёма, ты не прав! — он возмущённо ткнул меня пальцем. — Друзья — это навечно!
Я смотрел на него и думал, что он просто не понимает, что это было. Не обычная дружба. Даже не «совершенная» дружба Аристотеля.
Это — братство. В самом прямом смысле.
И только сейчас я понял, что всё это время считал: нас не разъединят. Что мы вырастем, нам дадут квартиры, и мы будем соседями — двумя балбесами, которые пытаются приручить стиральную машину, будто это зверь из джунглей.
Улыбка сама растянулась. Может, потому что всё это было моей фантазией.
А жизнь — сложнее и честнее.
— Хорошо, как скажешь, — Денис вздохнул. — Но, если не получится — не переживай, ладно?
— Всё получится.
— А если меня усыновит король Зимбабве? — не выдержал я. И всё, понесло — смех прорвался так, что остановиться было уже нереально.
Мы оба валились от хохота, хватаясь за животы. Я смотрел на его лицо — бархатное, с точечками, эти серые хитрые глазки… И, кажется, пытался запомнить всё это в самую светлую коробочку — вдруг пригодится потом, когда будет тяжело.
Истина про таких ребят, как мы, простая и жестокая: мы почти перестаём ждать усыновления.
Да, хотим. Хотим до дрожи, до боли в груди.
Но понимаем: шанс — как найти золото в песке.
И хуже всего то, что мы всё равно строим планы. Мы заранее пытаемся создать будущее, в котором — когда воспитателей, поваров и всех взрослых рядом не будет — мы сможем хотя бы надеяться друг на друга.
В десять лет я плакал, не понимая, почему не могу получить семью. Хоть бы маму. Хоть бы папу. Хоть кого-то.
А потом встретил Дениса — такого же непонимающего.
Мы были вдвоём, как два маленьких солдата, которые держатся друг за друга, чтобы выстоять перед всем этим миром.
Мы делили и радости, и драки, и глупости, и страхи.
И сейчас мне было жалко не его уход и не прошлое…
Мне было жалко будущее.
То самое, которое мы себе строили вместе — а теперь оно вдруг стало другим.
Со стороны взрослых — это подвиг, и я это знаю.
Возьми, например, меня: трудный, недоверчивый, с проблемами с едой, с тем, что иногда писаюсь, плачу, хочу, чтобы меня брали на руки… или хотя бы часто обнимали. Не люблю резких движений, прошу оставить меня одного, не переношу собак в доме…
Да, взрослому со мной будет тяжело. Но в то же время — я ведь хороший! Если я начал говорить — я не вру. Я стараюсь учиться, и мне это правда нравится. Я стараюсь быть честным. Я стараюсь быть внимательным.
Я много раз спрашивал себя: «А хотел бы я, чтобы меня усыновили?»
И каждый раз представлял, как это — иметь своего папу и свою маму.
И да. Я всегда отвечал, что хочу.
Поэтому сейчас я должен собраться.
И показать Денису, что я благодарен ему за всё.
И что я — безумно рад за него.
Так же рад, как был бы рад за себя.
Его забрали в этот же вечер. Приехали родители, и сказали, что не хотят, чтобы он оставался на ночь в детском доме. Это явно испортило планы воспитателя, но, теперь они его родители и решать им.
В этот последний раз, когда я обнял его. Я понял, что теперь, когда он ушел, кажется, и случилось главное – я врал себе. Врал, что сильный, врал, что справлюсь, врал, что желаю ему семьи. Нет, я не желаю ему их, я желаю нам быть вместе. Эгоистично? Да. Но, мне без него – это как снова потерять папу.
Преодоление
Сложно быть мальчиком. Особенно таким, как я.
И как меня, скажи на милость, описать?
Врун. Ничтожество. Мелкий трус, который даже другу не может пожелать хорошего — просто, потому что самому больно.
Я устал любить.
Устал любить людей. Терять людей. Бояться их, цепляться за них, переживать за них.
Мне надоело.
Я сдаюсь.
Рассвет я встретил, уткнувшись лбом в холодное окно.
5:40.
Жалел себя, плакал, проваливался в фантазии — такие сладкие, такие недостижимые — что нас бы взяли вдвоём.
Спать не хотелось.
И, как ни странно, в этой печали мне было… хорошо. Даже уютно — будто она обнимала меня крепче любого взрослого.
Первая снежинка легла прямо на стекло.
Кружилась, показывала себя, как будто хотела, чтобы я разглядел каждую грань.
А потом доверилась — именно моему окну — и растворилась.
Тонкий писк одиночества сорвался внутрь, будто поцарапал изнутри.
Я приложил ладонь к стеклу и смотрел на просыпающуюся жизнь — и в груди вспыхнула мысль, яркая как спичка:
«Вот бы стать мне ветром. Я бы улетел».
Я достал тетрадку. Ручку. И написал.
Вот бы стать мне ветром —
И улетел бы я отсюда,
К лесам России, к кедрам,
Глядеть изумрудным чудом.
Пороков бы не видеть
Ни в брате, ни в друзьях,
Не жить в гудящих городах —
И сердце не обидеть.
Тогда б не быть покинутым,
И в шалости играть,
Ураганом громко хохотать
И вольно улетать.
Я перечитал свой стих — и ничего.
Не лучше, не хуже. Просто… пусто.
Как будто внутри всё уже прогорело и остался только холодный пепел.
Я лёг на кровать. Голубой свет из окна расползался по комнате, как тихий мороз.
Повернул голову — плакат Наруто смотрел прямо на меня.
«Никогда не сдаюсь».
— Ну… я не он, — пробормотал я. — Я сдался.
Слезы сами прорвались, как тонкая плёнка лопнула.
Я уткнулся лицом в подушку, и сил становилось всё меньше. Будто кто-то тихо выкручивал меня изнутри.
Два дня я не выходил. Просто не хотел.
Подрался с Никитой, когда он попытался ворваться ко мне — не потому, что злой. Просто не тронь меня, дай упасть.
Сделал вид, что поел… и Никита меня сдал.
И вот сейчас — лежу под одеялом, пустой, как выжатый пакетик сока.
Я ничего не хочу. Только спать. Снова и снова.
Дядя Миша сел на край кровати — я почувствовал, как прогнулся матрас.
— Слушай, это уже проблема, — начал он тихо. — Тёма, с твоим весом это опасно столько не кушать. Ты должен встать и поесть.
Я натянул одеяло на голову. Хотел исчезнуть.
И правда думал, что вся усталость — из-за еды и воды.
Но голод… чёрт с ним, я его не чувствовал. Совсем.
Вернулось это странное состояние — будто тело не подаёт сигналов, а мозг всё приглушил.
— Тём, ну подскажи, как тебе помочь?
— Никак.
— Что сделать, чтобы тебе стало легче?
— Ничего.
Он ушёл.
Вернулся через двадцать минут с огромной кружкой какао — запах сладкий, тёплый, почти детский.
Но я не хотел.
Не назло.
Не из гордости.
Просто… не хотел.
Потом пришёл дядя Ваня.
— Артём, у нас проблема. Посмотри на меня.
Я знал этот тон. Лучше посмотреть — иначе он не уйдёт.
— Значит так. Я скажу прямо. Если ты сегодня не начнёшь есть, мы переводим тебя в стационар.
— Куда? — я не сразу понял.
— В больницу, — он поправил очки. На секунду их стекло блеснуло… и я увидел ложь.
— Вы врёте. Уходите.
Я снова закрыл лицо одеялом. Мир сузился до темноты ткани и моего дыхания.
Я хотел уснуть и ни о чём не думать.
Ни о снежинках. Ни о друзьях.
Ни о себе.
Просто провалиться.
«Интересно…»
Я лежал, глядя на то, как по потолку ползут тени.
Ночь — отличный художник: делает из темноты театр.
Воображение тоже штука мощная. Можно создавать миры, людей, судьбы — всё, что хочешь.
А я… представляю крылья.
Почему крылья?
Я сел, подошёл к столу. Нащупал телефон, щёлкнул фонариком.
Взял ручку. Тетрадь раскрылась сама, будто знала, что ей предстоит.
Я не старался. Ни красиво, ни правильно.
Я просто писал то, что лилось само.
Меня несет на этих крыльях,
Куда-то в даль во тьму,
Я так устал и веки пали,
И мысли все мои устали,
Их унесло в тумана мглу.
Меня несет на этих крыльях,
Куда скажите же ветра?
Меня хотите вы доставить,
Говорят, что нужно жить,
А вы всё гоните на небеса?
Меня несет на этих крыльях,
Где справедливости дома?
Я бы хотел там побывать,
Где перечеркнуты слова,
Где живет лишь тишина.
Меня уносят эти крылья,
Я вас возможно не увижу,
Как плачете вы в тишину,
Увы обнять я не смогу,
Вот бы убрать всю пустоту…
Меня уносят ледяные крылья,
Вот забрались уж высоко,
Боль как видно не прошла,
Так давит сердце глубоко,
И солью одинокая слеза.
Я уставился на строчки.
Как будто увидел в них себя… но не себя.
«Это не я. Я не такой. Или?..»
Голова забилась клочьями мыслей.
«Нужна помощь».
«Тёма, это неправильно».
«Я же не такой…»
А потом вспыхнул вопрос, как удар молотка:
«Я жить… не хочу?»
Он вырубил всё остальное.
Я замер.
«Хочу! Я хочу… очень хочу… я же хочу!»
Но стихи — прямые, голые, честные.
Если они вышли из сердца… значит ли это, что я чего-то о себе не знаю?
Что внутри есть кусок, который я не замечал?
Я почувствовал настоящий страх.
Не тот, от которого спрячешься под одеяло.
А тот, что сидит внутри — тихий, ледяной, наблюдающий.
И я не понимал:
если это правда… то какая часть меня это написала?
Я долго смотрел на эти строки.
Фонарик мигнул — и погас.
Темнота словно поставила точку за меня.
Я прижал тетрадку к груди и пошёл вниз.
По лестнице, по холодным ступенькам, босыми ногами, будто во сне.
Внизу дремал охранник — уткнувшись в воротник куртки.
Тишина. Ни взрослого. Ни детского голоса. Пустота.
— Ты чего пугаешь! — раздалось сзади.
Я обернулся — Никита. Помятый, сонный, волосы как одуван.
— Я воды вышел налить, а тут ты! Чё ночью бродишь?
Мне стало трудно дышать.
— Никит… помоги… а? — слова вылезали тяжело, будто мне приходилось их тащить.
Я знал: он найдёт кого-нибудь. Он всегда находит.
— Тёма?.. — он стал трогать меня за плечо, встряхивать чуть-чуть. — Что случилось? Эй… ты меня пугаешь.
Я смотрел в пол. Не мог поднять голову.
Протянул тетрадку — ту самую, что жгла мне пальцы.
— Найди взрослых… дядю Мишу.
Голос дрогнул.
— Кажется… я хочу сдохнуть.
Сказал — и будто упал.
Не на пол, не в диван. Внутрь.
Я повернулся и просто пошёл к дивану.
Лёг, подтянул колени к груди.
Закутался в худи, будто в кокон.
И тут мысли начали драку.
«Я же не хочу умирать».
«Зачем я вообще к нему пошёл?»
«Зачем отвлекать?»
«Зачем?»
«Потому что… я ему верю?»
«А верить — значит мешать?»
«Или спасать себя?»
Внутри будто две команды тянули канат.
С каждой секундой на канат прыгал кто-то новый — то с одной стороны, то с другой.
И я сам не знал, в какой команде стою.
А Никита уже несся — босиком, в ночной рубашке, с моей тетрадкой в руках,
и я понял только одно:
Я ведь всё-таки выбрал жить.
Иначе бы не позвал.
— В смысле оставил одного?! — шаги по лестнице были резкими, почти сердитыми, но не на меня. На страх. На ситуацию.
— Тёмочка? — голос дяди Миши стал другим: мягким, но быстрым. Он уже опускался рядом, уже тянул руку, чтобы дотронуться.
Ладонь легла мне на плечо. Тёплая. Уверенная.
Я повернул голову. Посмотрел на него в тусклом свете окна — и сразу заплакал.
Не тихо. Не сдержанно. По настоящему, как получается, когда страшно.
Страшно, что внутри меня есть такие слова.
Страшно, что я мог подумать так.
Страшно показывать это взрослому, которому я доверяю.
— Всё хорошо, всё хорошо… — он поглаживал мои волосы и уже подтягивал меня к себе, усаживал прямо рядом. — Я с тобой. Ты не один. Я здесь.
Я вцепился в его худи.
— Пошли, зайчик, — он говорил мягко, но так, что возражать было просто невозможно. — Я сделаю тебе какао. И ты покушаешь. Ладно?
— Я… не хочу кушать…
— А жить хочешь? — он сказал спокойно, но глаза были острые, внимательные, как сканер.
— Ты же сам позвал помощь, Тём. Значит… понимаешь, что надо кушать. Да?
Никуда не деться. Да.
Он поднялся.
Я — за ним.
Мы зашли в столовую. Свет от одной лампы падал прямо на наш маленький стол. Он посадил меня, положил руку на плечо — коротко, но чтобы я понял: сидеть.
Микроволновка запищала:
пип-пип-пип
И мне стало ясно, что путь назад отрезан — еда уже ждёт.
— Давай, вот какао, — он провёл по моим волосам и пошёл за тарелкой. — А вот и пюре. С подливкой и мясом.
Он поставил тарелку передо мной и сел напротив, чуть наклонившись вперёд.
— Без спешки. По ложечке. Я рядом.
В его строгом взгляде было что-то ещё: забота, тревога, любовь, которую он прятал… но не очень хорошо.
И вдруг из меня вылетело:
— Я тебя люблю, — тихо, но так прямолинейно, что самому стало страшно. Губы дрожали, в глазах слёзы.
Но я взял ложку.
Набрал пюре.
Съел одну ложку.
И стал ждать… минуту.
Ровно минуту.
Потому что хотелось ещё. Но я боялся: если быстро поем — станет плохо, меня вывернет, и всё испорчу.
Дядя Миша это заметил.
Он посмотрел так, будто видел, чего я боюсь.
И просто сказал:
— Вторая ложка. Ты справишься. Я с тобой.
— Довольно быстро ты всё умял, — дядя Миша сказал это почти с улыбкой, но не так, что «ха-ха», а так, когда понятно: он выдохнул.
Ты поел. Ты жив. Он рядом.
Он забрал посуду, и я подумал, что всё — миссия выполнена.
Но он вдруг поставил передо мной ещё одну кружку какао. И кивнул:
— Пойдём, зайчик. Ко мне.
В его комнате было полутёмно, тихо, будто весь дом спал, а мы — нет.
Лампа бросала мягкий круг света, за окном гудела уличная лампа, а в руках у меня был горячий какао — не напиток, а целый мир, который удерживал меня на плаву.
— Я говорил тебе, что ты у меня сильный?
Он присел рядом и посмотрел так… как смотрят хорошие папы в кино, когда понимают, что сыну плохо, но сын наконец сказал что-то важное.
Я смотрел в кружку.
— Но я же… сдался, — я щурился, пытаясь честно понять его. — Какой я тогда сильный?
Он чуть наклонился:
— То, что ты пришёл и попросил помощь — это и есть сила, Тём.
— А то, что ты выдержал всё, что с тобой было… это вообще за гранью человеческого.
Я слушал его — и вдруг понял: он не говорит это, чтобы «успокоить». Он так думает.
И стало… спокойно.
Так спокойно, что внутри что-то чуть хрустнуло — не ломаясь, а оттаивая.
— Прости… что я тогда тебя не слушал, — я вспомнил, как забивался под одеяло, как отпихивал его. — Мне стыдно…
Он сел ближе, и глаза стали серьёзными, ровными:
— Тебе не за что стыдиться. Ты имеешь право чувствовать себя так. Имеешь право не слушать. Имеешь право закрываться. Имеешь право быть маленьким. Всё это нормально, Артём.
И впервые в жизни я увидел странное:
я не пытался его читать.
Не анализировал выражение лица.
Не искал подвоха.
Не проверял, не врёт ли он.
Мне просто… не нужно было.
Потому что я уже знал ответ.
И в груди вспыхнул не огонёк — а целый костёр в зимнюю ночь.
От которого хочется подойти ближе, чтоб согреться.
Я забрался к нему, как маленькая панда: руками, коленками, вскарабкался и уткнулся носом ему в шею.
Запах.
Тот самый: тёплый, домашний, безопасный.
Надёжность до мозга костей.
«Все четыре года… он со мной…»
— Ты не уйдёшь?.. — я чуть отодвинулся, чтобы увидеть его глаза. Голос получился почти детским. — Не уйдёшь, как Денис?..
Он взял мои щёки ладонями. Аккуратно, будто держит что-то хрупкое.
— Нет. Не уйду. Я всегда буду рядом с тобой. Всегда. Даже когда вырастешь — я тебя не брошу. Понял?
Я кивнул.
И снова уткнулся в его шею, вдохнул этот запах, как лекарство.
«Какой же я дурак…»
Мысль была мягкая, без злости, будто это просто констатация факта:
я так долго боялся, что меня бросят, что не замечал того, кто уже давно держит меня.
И с этой мыслью — тёплой, медовой, правильной —
я уснул прямо у него на руках.
Новый союз
Я проснулся рано — дядя Миша сопел рядом, а я… обслюнявил ему всю грудь. Спасибо, что хотя бы не описался. Плач из коридора прошёл по тишине лёгким дребезгом, как стеклянная ниточка. Было всего семь утра.
Если бы не лужица на его майке, я бы ещё полежал, но стыд — он как резкий запах нашатыря: моментально поднимает на ноги. Потянулся, тихо встал. За окном белым-бело: снег падал густой, холодный, как молоко, вылитое на стекло. А запах засохшего какао… тёплый, тёмно-коричневый, почти бархатный. Жаль, что кружка пустая.
Пробираясь к двери, я споткнулся об коробку.
Звон игрушек — тонкий, серебристый, почти синеватый звук, как от маленьких стеклянных звездочек.
— Ох, ну шпион из тебя точно не получится, — дядя Миша щурит один глаз. — Давай, открывай. Посмотрим, кого ты там угробил.
Я плюхнулся на попу и начал распаковывать. Получилось, как получилось — коробка теперь скорее не коробка. Ёлочные игрушки посыпались яркими пятнышками: красные, золотые, зелёные. Одну я кинул в дядю Мишу — по-моему, нежно. Просто он решил поймать её лбом.
Хруст зелёного стекла на его постели — будто кто-то раздавил маленькую ёлочную искру.
Я уже собирался бежать, но — судьба вошла сама.
— Миш, иди в медпункт! Там новенького избили! — дядя Серёжа выглянул.
— В медпункт! — я загорелся злостью. — Если там Никита — я туда!
— Нет, Тём. Ты не идёшь.
И ушёл.
Я стоял, переваривая: «не идёшь» — это же не «запрещаю» … Ну правда же?
Вот и я так подумал — и побежал.
Медпункт.
Запах первого же вздоха — резкий, свежий, бело-зелёный: спирт, йод, бинт.
Он пах цветом: зелёным, как зелёнка на коже, и холодно-белым, как стерильная плитка.
Никита сидел, ему перевязывали руку. Глаза блестели. Плакал.
Я стоял в дверях, и меня будто окатило волной этого зелёного цвета — тревога, смешанная с жалостью, с чем-то ещё, тёплым.
Наконец они вышли — Никита и дядя Миша.
— Ты чего тут делаешь? — Миша сказал почти со смешком.
А я стою, как пойманный вор.
— Никит, кто тебя обидел?
— Коля. А до этого — ты! — он глянул на меня обиженно.
— Эй! Это ты меня ударил! В плечо, а потом сам завалился в мою комнату!
— Ну и что…
Он отвёл взгляд. Но я всё равно «видел» — от него шёл тонкий голубой оттенок тревоги. Как будто он сам не понимает, почему ему так важно, что я пришёл.
— Может… раз вы с Колей ссоритесь… — я выдохнул, — переедешь в мою комнату?
Я сказал без надежды — а внутри кольнуло зелёным огоньком, как от йода: щипуче, но честно.
— Хорошая идея! — дядя Миша резко вмешался. — И поближе к Тёме будешь. Раз уж у вас такая… уникальная связь.
Никита зыркнул на него — красным, горячим. Перевёл взгляд на меня — и я увидел, как вспыхнул мягкий золотистый оттенок радости, прежде чем он спешно сделал вид, что ему всё равно.
— Мне… всё равно!
— Отлично. Тём, поможешь ему собрать вещи. А я — займусь боксёром.
Мы улыбнулись втроём.
И в воздухе, между нами, будто смешались два цвета — тревожный жёлтый и мягкий зелёный.
Не от людей… нет.
А от самой ситуации: лёгкое смущение, радость, ожидание чего-то нового.
Как будто комната ненадолго окрасилась в этот тёплый перемешанный оттенок.
Мне стало уютно, как бывает, когда держишь горячую кружку и ладони уже покалывают.
Два часа я был верным рабом Никиты.
Причём именно как физическая сила, которой у меня, по странной задумке природы, нет.
Упасть с матрасом? Легко.
Свалиться уже с одеялом? Да вообще без проблем — я в этом мастер!
А Никита, конечно, помог сделать пару лишних кульбитов.
Словно я не человек, а неуклюжий призрак, который попытался пройти сквозь простыню и запутался в ней навсегда.
Но в этом его «помог» было что-то хорошее — какое-то светлое дружеское яблочное тепло.
Запах йода и спирта ещё держался от медпункта, свежий бинт чуть отдавал грубой бумагой, а зелёнка — своим неизменным тёплым, будто густым зелёным цветом.
Уставший, но довольный, я смотрел на Никиту.
Он делал вид, что абсолютно спокойный, и укладывал свои трусы и майки в шкаф с видом человека, который, возможно, спас мир и теперь заслужил отдых.
За окном ветер носил снежинки, и они кружили так, будто обещали нам новое начало.
Глава 13. Конкурс
Никита и я шли зачем-то по бордюру.
Осень ещё напоминала, что она здесь была: жёлтые листочки под тонкой посыпкой свежего снега, и редкие листики-храбрецы всё ещё держались за холодную жизнь. Мне нравится эта пора — в ней много света и запахов: ольха делится тёплым, ель — холодным, а где-то рядом потрескивают веточки под стремительным бегом белочек.
Честно говоря, я рад, что меня всё-таки затащили на этот конкурс, несмотря на все мои протесты.
Хотя бы уже из-за этой красоты.
И из-за Никиты рядом.
Он помогает мне не впасть в уныние после Дениса.
Дениса… Да, прошло уже две недели. Мне казалось, что привыкну. Но Никита — он не ждал, не спрашивал, не осторожничал. Он просто забрал место Дениса в моей жизни. И всё моё внимание тоже.
— Боже! — дядя Миша поймал меня за капюшон. — Артём, твою же налево!
— Я случайно, — хихикнул я.
— Ага. Случайно хотел запрыгнуть на Никиту, — не унимался воспитатель. — И ты тоже хорош! Чего отбежал?
— А нефиг на меня прыгать, — Никита шмыгнул носом, как всегда, когда оправдывается. — Я ему что, батут, что ли?
Никита дёрнулся так резко, что ботинок соскользнул с бордюра, и он чуть не плюхнулся в снег. Я успел поймать его за куртку, а он возмутился так, будто я пытался украсть у него завтраки на неделю.
— Эй! Осторожнее! — фыркнул он.
— А кто отбегает от меня, как лось от тракториста? — я едва удержался от смеха.
— Так ты прыгнул! — Никита замахал руками, объясняясь, как заведённый вентилятор. — Я вообще-то сам испугался!
— Так, хватит, — дядя Миша решительно расставил нас по разным сторонам от себя. — Вы сегодня участники конкурса, а ведёте себя, как две сороки на проводах.
Мы с Никитой переглянулись.
Ну да. Сороки — это мы.
Только одна очень шумная, а другая — я — просто делает вид, что приличная.
— И вообще, — продолжил Миша, подталкивая нас вперёд, — у вас сегодня важный день. Отчитываться будет вся группа. Помните: вы — лицо нашего детдома.
— Наше лицо красное, если кто-то пинается, — пробормотал Никита.
Я прыснул.
Ну да, бывают у нас такие лица.
Дорога петляла между домами. Осенний снег тихо потрескивал под ногами — будто шептал: «ещё немножко тепла осталось, держите». Под сапогами листики хрустели — влажные, как мармеладки, забытые в холодильнике.
Никита шёл рядом, плечом к плечу. Весёлый, взволнованный и, как всегда, слишком честный. Он смотрел вперёд — будто хотел сразу увидеть всё: конкурс, людей, зал. И — что удивительно — мне было спокойно.
С Никитой всегда было спокойно.
Он занял место Дениса не потому, что стал таким же — а потому что он… есть. Тёплый, живой. Такой, кого легко держать рядом.
— Слушай… — Никита тронул меня за рукав. — А ты как думаешь… там много людей будет?
— Много, — сказал я. — Но мы же не кусаться идём.
— Я могу, — буркнул он. — Если они будут на меня смотреть.
— Никит, это конкурс, а не ринг, — ухмыльнулся я.
— Я всё равно могу, — упёрто повторил он.
Дядя Миша посмотрел на нас так, будто ему срочно нужно кофе, отпуск и альтернативный набор участников.
— Вот честно, — вздохнул он. — Иногда я думаю: судьба дала мне вас обоих в комплекте, чтобы я не расслаблялся.
Я хмыкнул.
Он прав.
Мы — комплект.
За углом уже виднелся ДК, где проводили конкурс. Флаги. Афиши. Дети в ярких шапках. Родители — похожие на пингвинов, спорящих, чей детёныш поёт громче.
И тут ветер ударил в лицо — резкий, бодрый.
И я понял: правильно сделали, что меня потащили.
Здесь будет интересно.
И… красиво.
И пахнет хвоей и свежей бумагой.
И где-то внутри снова кольнуло про Дениса.
Но рядом Никита.
И это держит меня на плаву.
Первые шаги
Белые камни мрамора на полу, где игрались полоски бело-голубого света, цоканье каблуков с эхом — и этот запах.
Запах мокрой одежды, зелёный запах праздника… и лёгкая корица, будто кто-то только что открыл дверь в тёплый буфет.
Всё это манило вглубь дворца культуры, как будто здесь могло случиться что-то важное.
Или хотя бы забавное.
Я посмотрел на Никиту. Он дрожал, как вода в кастрюле, когда стоит на плите и вот-вот закипит: головой мотал на каждого проходящего, глаза бегали, руки ёрзали. И это вызывало у меня мягкую улыбку — ну какой же он… Никита.
Он переживал. Зачем-то.
А я — наоборот. Совершенно безалаберно отнёсся к конкурсу: ничего не учил.
— Зачем тогда пошёл? — Никита искренне возмутился, когда узнал. — Ты же нас опозоришь!
— С чего бы? — я ткнул его пальцем чуть ниже подбородка.
— Ай! — он наклонился посмотреть, куда я ткнул, и тут же получил щелчок по носу. — Блин! Я прям представляю: «Спасибо, Никита Маленов, со стихотворением Марины Цветаевой…»
И тут:
«Теперь Артём Клён, с его стихотворением…» — он загоготал, как маленький ехидный будильник.
— Ну и ладно, какая разница, — я пожал плечами.
Честно? Мне результат был не особенно важен. Я просто хотел посмотреть, как всё устроено. Поболтать. Побыть с Никитой. И не думать о Денисе.
— Ребята!
К нам подошёл яркий русый мальчик — аккуратная голубоватая рубашка, выглаженные брюки, чёрные лакированные до зеркального блеска туфли. Он выглядел так, будто его сегодня тщательно собирали два художника и один стилист.
— Вы тоже на чтецов? — голос у него был тихий-тихий. Руки дрожали так, будто он держал невидимый горячий чай.
— ТЫ ЧООО! — Никита отскочил от него, как напуганный кузнечик. — Ты чего так пугаешь, сволочь?!
— Ой, прости, пожалуйста… — мальчик сжался, будто его и правда можно было нечаянно сломать.
Он сразу напомнил мне Никиту. Только упаковка была другая: у Никиты одежда простая, но аккуратная; у этого мальчика — «выглажено, как у официанта на свадьбе». Но напряжение… напряжение у них было одинаковое.
Как будто у обоих отберут любимую книжку на пять лет, если они плохо выступят.
Я улыбнулся.
— Чего ты скачешь, Ник? — я уже почти смеялся. — Призраков боишься?
— ЧООО! — Никита мужественно спрятался за мою спину, как за антирадиационным щитом. — Ты чо?! Не видишь его?!
Мальчик моргнул, растерялся, улыбнулся виновато.
И я вдруг понял: он боится нас не меньше, чем Никита — его.
— Ты кто? — спросил я, но получилось так, будто я изрыгнул весь воздух — Никита так меня затряс. — Да хватит тебе, блин!
— Я… Елисей! — еле дрожащая рука протянулась ко мне, но улыбка была такая светлая, что даже не верилось, что он трясётся.
И в этот момент я впервые увидел нечто другое:
мальчик, который всем видом кричал о шике и заботе, выглядел… не лучше других.
Тот же испуг. Та же дрожь. Та же нелепая попытка быть «правильным».
В конце концов мы все одинаковые.
«Сами виноваты.»
«Зачем нас разделять?»
«В смысле — домашние или нет?»
«Вот же, одинаковые…»
«ДА БЛИН! О ЧЁМ Я ДУМАЮ?!»
— Я Артёмка! — я схватил его руку так, словно это был канат на физре. — А этот воин, — я кивнул в пол-оборота, — Никита.
Никита довольно быстро привык к Елисею — ровно до того момента, как внешний мир снова ударил по мальчику.
— Солнышко, ты у меня лучший, — женщина тут же начала поправлять ему воротник, который и так выглядел так, будто его только что сняли с витрины. — Ты обязан пройти.
Мы столько готовились!
Не вздумай нас подвести!
Елисей напрягся так, будто ему за воротник затолкали кирпич.
Никита тоже почувствовал что-то… интересное. Он вцепился в меня сбоку, почти больно.
А Елисея трясло мелкой дрожью, когда к нам подошёл его отец.
— О, уже нашёл друзей? — он потрепал Елисею волосы, ловя злой взгляд женщины. — Не переживай. Столько репетировать — точно победишь.
И в этот момент мне впервые стало неприятно.
Не потому что они были грубые.
А потому что Елисей сжался так, будто эти слова его били.
— Родители, просьба перейти в актовый зал! Участники, выйдите для подготовки, пожалуйста! Проходите по очереди, получайте свои номера!
Никита тянул меня вперёд, нервно, как щенок, который не знает, лает он или просит на ручки.
Дядя Миша возвращался с номерками и уверенно направился к нам.
— Вам… типа можно с нами? — я правда удивился.
— Мне — да, — он окинул взглядом Елисея, который уже догнал нас и выглядел чуть спокойнее. — Мне даже нужно.
— Ух, блин, слава богу им со мной нельзя! — сказал Лис, сравнявшись со мной.
«Лис.»
«Елисей — Лис.»
«Хихихи… крууута.»
— Будешь Лисом! — выдал я, вообще не подумав.
— Фигаси, как оригинааально, — протянул Елисей. Это был чистейший сарказм. Мягкий, но точный.
— А мне нравится! Круто же! — Никита, эксперт по дрожи и испугу, тут же решил вступить в разговор.
Елисей на секунду выдохнул.
Я заметил это.
Почему-то это было важно.
Мы проходили через реально крутые двери: на огромных белых полотнах золотыми и серебряными разводами распускались цветочные узоры. Я даже не удержался — потрогал выступ-бутон. Позолоченное серебро ловило свет так ярко, будто внутри него горела крошечная лампочка.
— Так, получается, всего четыре часа, — дядя Миша держал нас с Никитой за плечи, направляя вперёд. — Значит, точно успеем потом пиццы купить.
— Ого! Чё, правда?! — Никита мгновенно забыл, что боялся, и изумился так, будто пицца — вершина человеческого счастья.
— Конечно, — улыбнулся дядь Миша. — Вы же проголодаетесь небось.
— Даже если проиграем? — я прищурился. Мне казалось, что он ждёт от нас подвигов, и эта пицца — награда за первое место, а не просто так.
— А причём тут это? — Миша посмотрел то на меня, то на Никиту. — Вы выступили — уже молодцы. А результат… ну какое это имеет значение, да?
Мы уже стояли в очереди за номерами.
Слова Миши как будто не укладывались в голове.
«Не важно» — это вообще что?
— Зачем участвовать, если думать о поражении? — фыркнул Никита. И опять ударил меня в плечо.
На этот раз меня это реально раздражало.
— Ещё раз меня тронешь — я уйду отсюда, понял? — сказал я тихо, но так, что Никита дёрнулся.
— Э-э-эй, вы чего… — Лис выглядел обеспокоенным, будто сейчас кто-то разобьёт дорогое стекло.
«И какого чёрта я злой?»
«Да вот же из-за него и злой!»
Я посмотрел на этого белобрысого мальчика:
нелепые веснушки, дрожащие руки, слишком строгий костюм, который на нём сидел как на подарочной коробке.
Словно книга с вырванными страницами — а обложка новая.
И почему я злюсь из-за него?
«Фиг знает!»
Потому что…
Ну он же наоборот — хороший.
«Я ЗАПУТАЛСЯ!»
«Злюсь? Или хороший?»
«Тьфу, Артём, соберись!»
— Да ничего, — Никита спохватился и быстро натянул «крутую» физиономию. — Просто он переживает, что ничего не готовил, ха!
— Чего? Как это? — Лис смотрел на меня так, будто впервые увидел настоящие цвета, а до этого жил в чёрно-белом мультфильме.
— Вот так, — я развёл руками и улыбнулся. — Просто не учил. Меня заставили сюда идти. — Я чуть кивнул в сторону дяди Миши.
— А-а-а… понятно, — Елисей опустил взгляд, замялся. — Ну… меня тоже заставили. Но… правда я уже месяца два каждый день читаю. И стихи… и миниатюры…
— Ого, — я приподнял бровь. — Ну тебе тогда этот конкурс зачем?
Мы как раз подходили к длинному столу. На нём лежала белая скатерть с мягкими тяжёлыми загибами, свисавшими вниз, как театральные шторы.
За столом сидели девушки и выписывали имена, фамилии… и выдавали наклейку.
«хихихи.»
«класс.»
«стикеры с номером.»
«клеится!»
Я уже заранее видел, как прилеплю этот номер на грудь и буду выглядеть как герой какой-нибудь странной олимпиады.
— Блин, я просто в лицей хочу поступить, — сказал Лис. И это было так искренне, что сразу стало понятно: это не понт, а настоящая мечта. Прямо внутри него.
— А, в чём разница? — Никита спросил это голосом абсолютного недоумения.
Если честно, то и я не знал. Школа как школа.
Тем временем нас уже отделяло десять шагов от стола, и запах свежей бумаги и чернил ударил прямо в мозг.
Мне нравится этот запах.
Он как начало чего-то нового.
— В лицеях углублённое изучение некоторых предметов, — дядя Миша тут же вмешался, спасая наши тасующиеся мозги.
— Ага, но туда не поступить просто так, — Елисей горьковато выдохнул.
«Почему тогда не почитать книг самому?..»
Вопрос всплыл в голове автоматически — такой… простой.
Но почему-то мне стало стыдно его задавать.
Как будто я вторгаюсь в то, о чём он думает ночами.
Ощущение было странное:
Лис казался на три головы умнее меня.
Он знает, чего хочет.
Он стремится в лицей.
Выглядит как модель из рекламы школьной формы.
У него есть родители.
Он тренируется месяцами.
«Ну… если ты не плачешь.»
«Если тебя поддерживают.»
«Если тебя хвалят.»
«Я бы тоже…»
«Наверное…»
«Наверняка…»
Мои мысли снова полезли убеждать меня, что я в целом хороший.
Просто нет родителей.
А не то, что я ленивая задница.
— А если не поступишь? — спросил я. И тут же пожалел: вопрос прозвучал резко, почти зло.
Лис вздрогнул — словно я дотронулся до незажившего синяка.
— Артём, — тихо сказал дядя Миша. В голосе прозвучало предупреждение.
Но было поздно.
Тень пробежала по лицу Елисея.
Он не смотрел на меня — взгляд упал куда-то в тяжёлые складки белой скатерти, будто он хотел провалиться в эту ткань и исчезнуть.
— Тогда… — он сглотнул. — Тогда я их подведу.
Голос был таким тихим, что его почти заглушил цокот каблуков где-то вдали.
«Подведу».
Не «мне будет грустно» или «я расстроюсь».
Именно — подведу.
Как будто он — деталь в механизме, которая не имеет права на сбой.
До стола оставалось трое участников.
Две девочки в пышных платьях и мальчик, беззвучно шептавший себе под нос.
— А ты… — Лис вдруг поднял на меня глаза, и в них плясали отблески золотых узоров на дверях. — Ты ведь не боишься их подвести?
Потому что… тебя некому подводить?
Воздух выстрелил.
В ушах зазвенело.
Весь шум дворца — голоса, шаги, даже собственное дыхание — исчез.
Всё провалилось в вакуум вокруг его слов.
«Некому подводить.»
Он не сказал это со зла.
Он просто констатировал факт. Такой же голый и холодный, как эти мраморные полы.
И во мне что-то щёлкнуло.
Не злость.
Не обида.
Более старое чувство — стыд.
За свою показную лёгкость, за это «мне пофиг», за которое я держался, как утопающий.
Потому что ему есть ради кого трястись.
А у меня…
У меня есть только дядя Миша, который ведёт меня на конкурс, где я даже стих не выучил, и обещает пиццу даже если мы проиграем.
Просто потому, что мы вышли на сцену.
Просто потому, что мы есть.
— Нет, — выдавил я, и голос хрустнул, как тонкий ледок. — Я боюсь подвести.
Только… это не они.
Я посмотрел прямо в испуганные, расширенные глаза Лиса.
— Это я себя подведу. Понимаешь?
Он не понял. Это было видно.
Для него я был странным пацаном с другой планеты — где можно не учить стихи и не бояться.
Где нет родителей, смотрящих на тебя как на полированный кубок.
— Артём Клён! — позвала девушка за столом.
Я шагнул вперёд, вырвавшись из нашего маленького напряжённого треугольника.
— Артём Клён, верно? — женщина улыбнулась профессионально, но с теплом.
Я кивнул.
— Ваше произведение?
Я оглянулся.
Никита смотрел на меня с ужасом и надеждой.
Лис — с любопытством и той самой непробиваемой печалью.
Дядя Миша — спокойно, ободряюще.
Воздух стал вязким, как мёд.
И весь этот кокон моей притворной беззаботности — лопнул.
«Кого я знаю наизусть?»
«Лермонтов…»
«Цветаева…»
«Пушкин…»
«Бродский?»
«Блок…»
Каждая фамилия вспыхивала внутри отдельным огоньком — знакомым, почти родным.
И с каждым стихотворением, которое я помнил так же, как своё дыхание, становилось всё больнее.
Грустно.
Стыдно.
Приторно фальшиво.
Я не мог выйти с чужим стихотворением.
Не мог надеть маску.
Не мог снова сказать:
«Мне всё равно».
Потому что сейчас, глядя на всех них, я понял:
мне есть что потерять.
Моё собственное достоинство.
— Я прочту своё стихотворение, — сказал я. Голос был ровным. — «Под пледом звёзд».
Тишина.
Не грозовая — а мягкая, удивлённая.
— Собственное сочинение? — девушка даже оторвалась от бумаг.
— Да, — я вдохнул. Камень слетел с плеч. Камень, который я сам на себя взвалил.
И этот выбор — был моим.
Женщина что-то отметила и протянула мне стикер с цифрой «13».
Он был тёплым от её руки.
Когда я отошёл, Никита схватил меня за локоть — глаза круглые, как две пуговицы.
— Ты чего?! — прошипел он. — Ты же… своё?!
— Ага, — я отлеплял защитный слой. Руки были спокойные.
— С ума сошёл, — пробормотал он. В голосе — смесь паники, ужаса и уважения.
Я не смотрел на него.
Я смотрел на Лиса.
Он получил свой номер — «14» — и не знал, куда его прилепить.
Смотрел на меня так, будто я только что вырос до потолка.
— Ты… пишешь? — тихо спросил он.
— Угу, — я прилепил «13» на грудь. Криво, но уверенно. — Просто не могу не писать.
В динамиках раздалось:
— Уважаемые участники! Конкурс чтецов объявляется открытым! Просим всех пройти в зал согласно номерам…
Двери в зал распахнулись, и на нас хлынул тёплый плотный воздух — с запахом занавеса, духов и ожидания.
Мы стояли на пороге.
Впереди — сцена, свет.
Позади — полумрак фойе с мокрой одеждой и корицей.
Лис медленно прилепил свой номер на лацкан.
Движение — выверенное, аккуратное.
— Ты странный, — сказал он. В его голосе теперь был интерес.
— Знаю, — хмыкнул я и слегка подтолкнул его к дверям. — Пойдём.
И впервые за весь вечер я почувствовал не просто любопытство, а жгучее, щемящее желание выйти туда — под свет, под взгляды тех, кто будет слушать Цветаеву…
и меня.
Мы вошли в зал, и звук захлопнувшейся за нами двери прозвучал как точку в конце нашего старого разговора. Начиналось что-то новое.
Выступление
Зал был огромным, тёмным и густым, как варенье. Софиты били в лицо, ослепляя, а дальше уходили ряды кресел, тонувшие в полумраке. Там шелестели, кашляли, перешёптывались — невидимая, но ощутимая масса, которая ждала.
Ждала нас.
Мы устроились в ряду для участников — жёсткие стулья у стены.
Я — тринадцатый.
Рядом, четырнадцатый, — Лис.
Никита, двенадцатый, уселся прямо передо мной, обернулся и скорчил рожу.
«Вот же придурок…»
Но… я улыбался внутри.
— Участник номер один, на сцену, пожалуйста! — разнёсся голос из динамиков.
«Вот и всё…»
И началось.
Первый.
Девочка с двумя бантами, как у Мальвины. Читала Барто голоском-звоночком — чистым, но бездушным.
Она не понимала слов, она их произносила.
Я смотрел на её накрахмаленную юбку и думал, что она похожа на заводную куклу.
Второй.
Парень-качок. Лермонтов. «Белеет парус одинокий…»
Поза супермена, невидимые бицепсы, голос, пытающийся быть «мужским», но срывающийся на писк.
От него пахло потом и дорогим одеколоном.
Лис сжал кулаки, когда тот запнулся на пустом месте.
Во мне билось раздражение об злость.
Настолько не понимать стихотворения о одиночестве, свободе, буре чувств?..
Третий.
Хрупкая девочка, почти прозрачная.
Читала Ахматову шёпотом, глотая слова. Её почти не было слышно, но тишина к середине стихотворения стала звенящей.
Она говорила о потере так, будто знала, что это.
Я видел, как дядя Миша наклонился вперёд.
Четвёртый.
«Наша Таня громко плачет…»
Снова Барто. На этот раз мальчик.
Он кричал каждое слово, топая ногой.
Кто-то в зале хихикнул. Я фыркнул.
Лис посмотрел на меня с укором, будто я украл у малышей кашку из буфета.
Пятый.
Девчонка с гитарой. Конкурс чтецов внезапно стал мини-концертом.
Высоцкий.
Голос хриплый, взрослый. Она смотрела в зал смело, будто бросала вызов.
И зал слушал.
Аплодисменты — самые громкие.
Елисей прошептал:
— Круто же…
Шестой.
Мальчик, который в фойе шептал что-то себе под нос.
На сцене — окаменел. Остановился.
Молчал так долго, что неловко стало всем.
Пробормотал две строки Михалкова и убежал за кулисы, красный как рак.
У меня ёкнуло сердце.
Я почему-то представил маму как у Лиса… и как ему влетит.
Седьмой. Восьмой. Девятый.
Они слились в пятно.
Пафосный Есенин.
Монотонный Заболоцкий.
Арбенин, который больше походил на переигрывающего пирата.
И только сейчас я осознал:
я волнуюсь.
До этого казалось, что тут нечего делать.
А теперь — большой зал услышит мои стихи.
Одиннадцатый.
Девочка.
Короткое, колючее стихотворение про одиночество. Всего восемь строк.
Не её — из сборника.
Но она это прожила.
После крика и пафоса её тихая точность прозвучала как выстрел.
Где-то у жюри зашелестела бумага.
— Участник номер двенадцать, Никита Маленов, со стихотворением Марины Цветаевой!
Двенадцатый — Никита.
— О блин, я, — буркнул он и пошёл к сцене, как будто его толкнули ветром.
Он вышел под свет.
Замер.
Вдохнул — микрофон хрипнул.
И начал.
Запнулся почти сразу.
Моргнул.
И это была не паника — а досада.
— Эх… — сказал он и рукой махнул, словно отгонял муху. — Ладно.
И пошёл дальше.
То ускоряясь, то замедляясь, то сбиваясь.
Но он был живым, а не оцепеневшим.
Когда опять запнулся, ближе к концу, он хмыкнул в микрофон:
— Ну ё-моё…
И несколько людей в зале с пониманием рассмеялись.
Он дочитал — не триумфально, а как будто сбросил мешок картошки.
Улыбнулся широко. Развёл руками — «бывает!» — и получил свои честные аплодисменты.
Вернулся. Плюхнулся. Протёр лоб.
— Ну, вроде живой, — сказал он.
Ухмылка сияла.
— Теперь смотрим твой цирк, Клён.
Воздух сгустился.
Напряжение вернулось, острое, колючее.
Я посмотрел на свою ладонь.
Там не было шпаргалки.
Только линии — мои собственные.
Как и стихотворение, рождённое, когда однажды ночью не было ни одной звезды.
— Участник номер тринадцать, Артём Клён, — объявили. — С авторским произведением «Под пледом звёзд».
Мир сузился до узкого луча света, ведущего к микрофону.
Я шёл, и по душе бежала дрожь. Я знал, что справлюсь, но мысли предавали — рождалась лёгкая неуверенность.
«Там толпа.»
«Все будут смотреть.»
«НА МЕНЯ.»
— Плевать… я невидимка уже четыре года… — произнёс я себе под нос, выпрямляя спину и выходя на сцену. — Выступлю и забудут.
Свет.
Этот свет.
Он бил прямо в глаза.
«Ох… так я их не увижу.»
«И хорошо.»
Волнение нарастало. Я уже стоял у микрофона и слегка покачивался — вперёд-назад, как на качелях.
«Да. Как на качелях.»
«Это нормально.»
«Мне можно.»
«В тему даже.»
Я вдохнул и начал:
А полёт под пледом звёзд
Начинается с разбега.
С имитации шёпота я усилил голос на слове «разбега».
И ведёт меня не злость —
В невесомости ковчега.
«Всё… поплыл.»
Я узнал себя — растворяющегося в чувствах и удовольствии.
Так я и пишу стихи.
Звёзды плещутся в волнах,
Будто свет в моих глазах!
Мои руки мягко пролетели у глаз, подчёркивая образ.
Ветер бризом покачает
И беспечно обнимает.
Я обнял себя двумя руками.
Зал замолчал.
А я уходил всё дальше — в свой невесомый ковчег.
Клён листочками махает,
Тёплым шёпотом шептает:
«Я одинокий.»
«Хочу быть с Клёном.»
«С Никитой.»
«С дядей Мишей…»
Слёзы подошли сами — и это слышалось в голосе.
«Я вернусь к тебе весной,
Буду рядом я с тобой».
Стало легче.
Свет слепил уже не так сильно.
Я видел лица жюри — внимательные, сосредоточенные, все взгляды держали меня.
Прыгнул будто прямо в воду,
Но ещё не докоснулся.
Голова сама поднялась вверх — и я действительно почувствовал себя в полёте, хотя стоял на месте.
Помахавший небосводу,
Я назад чуть-чуть качнулся.
Я откинулся назад, и свет ударил снова — тонкой линией по глазам.
Сладким холодом манит,
«Повтори!» — зовёт, велит.
И полёт под пледом звёзд
Оставляет света хвост.
Я шагнул назад от микрофона.
В зале всё ещё было тихо.
Я поклонился.
И посмотрел в сторону Никиты — как будто просил поддержки.
И она была: его глаза сияли так, будто он сам вышел на сцену.
А взволнованный Лисёнок справа от него тихо шевелил губами — наверное, повторял строки — и в этот момент хлопки ворвались в зал как стая птиц.
«Ого… приятно, блин.»
И я пошёл со сцены — к дяде Мише и ребятам.
— Участник номер четырнадцать, Елисей Плаксин, со стихотворением Марины Цветаевой «В раю»!
Меня ударило током.
«Почему?..»
Я отлично знал это стихотворение.
И любил его.
Я читал его маме — той, которую даже не знал.
Она умерла раньше, чем я мог её запомнить.
Растерянность ворвалась в глаза.
Боль — в грудь.
И я смотрел на Лиса, идущего в мою сторону, как на что-то слишком хрупкое для этого света.
«Он справится!»
«Нет…»
«ДА! Он сможет!»
Стихотворение — про настоящую потерю, про тоску, которая не заканчивается…
Может ли его прочесть тот, кого дома заставляют быть первым?
Мысли в голове скакали, как два мячика в коробке.
— Давай, ты сможешь! — сказал я, когда Лис проходил мимо. Он даже приостановился и выдохнул.
— После тебя?.. — его голос дрожал, но он всё-таки пошёл дальше.
«Что — после меня?..»
— Молодец, Тём, — дядя Миша похлопал меня по плечу.
Но я просто обнял его.
Почему-то было страшно услышать Елисея…
И эти строчки.
«Воспоминанье слишком давит плечи…»
Они уже звучали в моей голове.
Я зажмурился — попытался представить, как эти слова читает кто-то другой.
Слёзы текли сами,
а я стоял неподвижно — снаружи,
и ещё более неподвижно — внутри.
— Так… — дядя Миша попытался отодвинуть меня, но я не хотел.
Не хотел, чтобы кто-то видел мои слёзы.
«Да что за…? Артём!» — выругался я на себя мысленно.
«Вос-по-ми-нанье слишком… давит плечи,
Я о земном… заплачу и в раю…»
Я не понимал, как он делает паузы —
но боль я чувствовал сразу.
Свою.
Настоящую.
Раздирающую, словно вихрь из тысячи шипов, вращающийся где-то под рёбрами.
Слёзы исчезли сами,
будто их никогда и не было.
Я моргнул — удивлённо — и уставился на сцену. На Лиса.
— Да сядь ты уже! — Никита тянул меня за рукав.
Но я шагнул вперёд, ближе к кулисам.
Я хотел смотреть на него.
Будто он — дудочник, а я — кобра, и не могу не следить за его голосом.
И тут —
на словах «ловить твой взор…»
он будто взорвался слезами.
Белый свет, который помогал мне не видеть зал,
теперь подчёркивал только его бледность…
и алый ручеёк, бегущий из носа.
— ПОМОГИТЕ ЕМУ! — завопил я, оборачиваясь к дяде Мише.
Но дядя Миша вскочил раньше, чем я успел договорить.
Он уже взлетел на сцену — но Лис упал раньше.
Тётка из жюри резко вскочила, задела стол, и удар разнёсся по залу гулким эхом.
А по рядам уже прокатывался шок — гул голосов, тревожные вздохи, шум, который рос, как надвигающаяся волна.
«ЧЁРТ!..»
Я смотрел на всё это и не понимал:
почему в моей жизни всё через задницу?
Почему нельзя просто поучаствовать там, где все здоровы, где всё спокойно, где никто не падает и не плачет?
Почему нельзя просто пройти конкурс без событий?..
Злость.
Она была единственным, что я чувствовал — и теперь я понял, на кого она.
На родителей Лиса.
Это же они не дали ему того, что дал нам дядя Миша…
Свободы.
Никита уже думал о пицце…
Да и я тоже.
Мы её получим в любом случае — даже если выступим плохо.
А он?..
Полнейшая растерянность затопила меня.
Но взрослые уже увели нас за кулисы, чтобы мы ничего не видели.
Хотя я видел: на сцене были люди.
Но не родители Елисея.
«Ублюдки.»
«Ненавижу.»
Я перевёл взгляд на Никиту.
Он был таким же, как Елисей.
Тоже читал чужое.
Но Никита — рад.
Да, выступил неровно, но честно.
Живо.
И главное — сам.
Он сделал это, потому что ему разрешили быть собой.
Мы стояли с Никитой, вцепившись друг в друга за руки.
Мне казалось, что он чувствовал меня сильнее, чем я сам.
Он держал крепко — так, словно боялся, что я, как воздушный шарик, улечу.
Улечу в себя.
И я мог.
Слёзы вернулись, а спрятать их было некуда.
— Тём, блин! — Никита резко прижал меня к себе. — Ты чего?!
— Ненавижу их… — всхлипнул я. Сам испугался своей откровенности.
Он сжал меня ещё сильнее.
«Наверняка это выглядит ужасно», — мысль вспыхнула, как гирлянда на ёлке.
И правда:
два пацана, прижатые друг к другу у стены — один рыдает, второй с мордой полной потери и злости оглядывается по сторонам.
Словно сторожевой пёс, который всем видом говорит:
«Только попробуйте хоть слово сказать — и вам крышка.»
— Забей, Тём… ты же хорошо выступил! — он пытался приободрить меня.
Но в голове стоял лёгкий туман:
обида, страх, бессилие…
и тихое, страшное желание не быть.
Хотя бы на минуту.
Яркие блики на мраморном полу превращались в размытые звёздочки, а шаги вокруг звучали так, будто я слышал их через лесную посадку — приглушённо, ломко, неважно.
И вдруг шум отступил.
Кто-то большой и тёплый встал между нами и остальным миром, закрыв собой суету и любопытные взгляды.
— Всё, парни, — тихо сказал дядя Миша. Его ладони легли нам на плечи — тяжёлые, спокойные, уверенные. — Всё. Дышите.
Он не тянул нас.
Не говорил «успокойся».
Не заставлял двигаться.
Он просто стал живым щитом.
И в тени его широкой спины мои слёзы потекли уже не от ярости…
а от облегчения.
Я уткнулся лбом в плечо Никите и просто дал им литься.
— Он… как Лис? — прошептал я, когда смог говорить.
— С ним врач, — так же тихо ответил дядя Миша. — Всё будет в порядке.
Он не сказал «не переживай».
Он сказал «всё будет в порядке».
И почему-то это звучало правдой.
— А пицца? — Никита спросил это с такой наивной, звериной серьёзностью, что я сквозь слёзы фыркнул.
Дядя Миша хрипло рассмеялся:
— Пицца, — уверенно пообещал он, — будет. Самая большая. С двойным сыром.
И в этом «двойной сыр» было больше заботы и понимания, чем в тысячах правильных слов.
Мы стояли так, не разжимаясь:
я, Никита и дядя Миша.
Наш общий щит.
И мир — такой жестокий и несправедливый несколько минут назад — снова потихоньку начинал казаться возможным.
Потому что в нём есть двойной сыр.
И есть люди, которые держат тебя за руку,
когда ты вот-вот улетишь.
— Давайте уйдём, пожалуйста? — я посмотрел на дядю Мишу.
— Эй, нет, — Никита тут же встрепенулся. — Пока тебе не дадут первое место, мы не уйдём.
Он выглядел непреклонным.
— Да, Тём, стоит подождать, — дядя Миша улыбнулся и погладил Никиту по волосам той самой тёплой, тихой улыбкой, которую ждёшь только от настоящего папы.
И я вдруг понял: я знал с самого начала, что так получится.
Ещё в ту секунду, когда услышал: «В раю».
Это стихотворение нельзя читать, пока сам не переживёшь боль утраты.
Он пытался уместить эту боль — я так же делаю.
Только я… сам по себе.
А он прочёл её наизнанку, через живое чувство.
Это невозможно было не почувствовать.
Мы стояли и ждали, пока жюри разбирают бумаги.
И вот микрофон взяла девушка с длинными белыми волосами и в нежно-розовом платье.
— Первое место… Артём Клён за авторское произведение «Под пледом звёзд» и яркое, проникновенное исполнение!
Зал захлопал.
Никита толкнул меня в бок так, что я чуть не упал.
— Ты чё, Тём?! Первое! Первое!
Но я не чувствовал ни радости, ни торжества.
Только странную, свинцовую тяжесть где-то под рёбрами.
Я видел, как дядя Миша улыбается — широко, по-настоящему.
И видел Лиса — уже пришедшего в себя, бледного, но стоящего у стены.
Он смотрел на меня не с завистью.
С пустотой.
С тем «ничего-не-чувствую», которое делают ожидания.
Мне вручили грамоту — плотный лист в золочёной рамке.
Я взял его и почувствовал, как он обжигает пальцы.
Ведущая подвела меня к микрофону.
— Артём, хочешь что-то сказать? Может, прочтёшь своё стихотворение на бис?
Я посмотрел на грамоту.
Потом поднял глаза — и нашёл в полумраке того, кого искал.
— Нет, — сказал я тихо.
Голос сорвался.
Я откашлялся.
— Я… прочту другое.
Лёгкое удивление пробежало по лицам жюри.
Они хотели ещё раз услышать «того мальчика, который летал».
Я глубоко вдохнул.
Зал замер.
Я закрыл глаза на секунду — и передо мной встало не моё стихотворение, а бледное лицо Лиса, алый ручеёк крови, его падение.
И я начал.
Тихо.
Без жестов.
Почти шёпотом — так, что микрофон едва ловил слова.
«Воспоминанье слишком давит плечи,
Я о земном заплачу и в раю…»
Тишина стала абсолютной.
Густой, как смола.
Говорил не я.
Говорила боль.
Несправедливость.
Сожаление.
Всё то, что лежало глубоко, но теперь поднялось на поверхность — и про арфу, и про «невинно-строгих дев».
«Ни здесь, ни там — нигде не надо встречи,
И не для встреч проснёмся мы в раю…»
Я произнёс последние строки и вдруг понял их новым, обжигающим смыслом:
что да,
я вырос, не зная тебя.
Не зная твоих глаз.
Этого не изменить.
И может быть…
только в раю мы бы могли встретиться.
Или…
нет?..
Тихий шорох оказался только предвестником грома:
люди в зале уже стояли.
Когда я читал, меня словно там не было — я и зал существовали в разных мирах.
Но, теперь я оглянулся…
и увидел Лиса.
Он скатился по стене и тихо плакал.
— Большое спасибо… — я прокашлялся в сторону, в горле стало сухо. — Спасибо за такой замечательный конкурс… и за вашу поддержку.
Я не знал, что говорить.
Да если честно — никому это уже не было важно.
Аплодисменты были слишком громкими, слишком эмоциональными, чтобы мои слова хоть кому-то что-то значили.
Это была просто вежливость.
Дань уважения взрослым.
Я пошёл к выходу, держа грамоту, будто она была тяжелее, чем выглядела.
Отдал её дядь Мише
и подошёл к Елисею.
— Я за тебя прочёл.
Для тебя… — я не знал, что хотел этим видеть или услышать.
Или… я оправдывался?
Он встал.
И неожиданно — просто обнял.
Настоящим объятием.
Тем, где в груди накопилось слишком много, и ты не можешь ничего сказать,
поэтому просто сжимаешь сильнее.
— Ты крутой.
Правда, — прошептал он, отстраняясь.
В этот момент у него завибрировал телефон.
Я ещё стоял рядом и почему-то думал, что… возможно… мы подружимся.
У нас мог бы получиться странный, тихий союз.
Но я услышал голос из трубки.
Его отец кричал — громко, зло, сдавливая каждое слово:
что он «пойдёт пешком»,
что они «не хотят позориться».
Елисей стоял ко мне спиной, уткнувшись лбом в стену.
Пинал её носком ботинка — раз за разом.
Слушал этот поток родительской любви в телефон у уха.
И всё его маленькое тело дрожало так,
будто каждое слово резало по ногам острой кромкой.
Дядя Миша взял меня под мышку за руку и очень настойчиво потащил к выходу.
Я хотел возмутиться — уже вдохнул, чтобы сказать что-нибудь, —
но его взгляд говорил без слов:
«Никаких отговорок. Отстань от парня. Это не твоя беда».
Мы уже одевались, когда Елисей вдруг подбежал.
Остановился, запыхавшийся, и сказал, что рад был познакомиться.
Попросил прийти в следующем году —
и тогда он мне покажет настоящий мастер-класс.
Я улыбнулся.
Кивнул.
Натянул шапку, чувствуя, как она сминает волосы.
И пошёл догонять нетерпеливого Никиту, который уже подпрыгивал у дверей, как будто мы не на конкурс ходили, а в парк аттракционов.
Это был сложный этап.
Я уже знал, что буду его вспоминать.
Но не знал — почему именно.
Потому что он — про свободу?
Про несправедливость?
Про семью?
Про маму…
Слово вспыхнуло и погасло — будто тёплая искра под снегом.
Стриж над озером
Мы шли к местной пиццерии, и ветер будто не хотел отпускать меня — жалел, обнимал, трепал волосы, как только мы вышли наружу.
Никита яростно защищал своё выступление перед дядей Мишей, словно тот сомневался.
Но я видел — дядя Миша не сомневался.
Он действительно радовался за Никиту.
Шум голосов, шаги, серое небо и сырой запах земли — всё это медленно давило на грусть во мне, как будто утрамбовывало её глубже, чтобы не выползла наружу слишком быстро.
Я достал наушники, включил музыку — и, как назло, заиграла грустная французская песня Лары Фабиан.
«О чём я грущу?»
«О маме, да?»
«Какой бы я был? А она?»
«Она бы тоже толкала меня вперёд, как Лиса?»
Я не понимал природы этой грусти.
Вроде — из-за мамы.
А вроде — из-за того, что я ловил себя на странной, тихой радости,
что у меня её никогда и не было…
«Точно псих.»
Редкий случай, когда внутри не было спора — одна мысль, прямая, как приговор.
В такие моменты мне нужны стихи.
А мы как раз шли через парк — идеально.
Мне буквально надо было побыть пару минут одному.
Запах леса, сырых деревьев, холодного воздуха и елей.
Да, елей. Люблю их.
И только сейчас я понял, что всё это время держал дядю Мишу за руку.
Я дёрнул его слегка, он наклонился:
— Что такое? Писать хочешь?
— Нет… можно мне… — я попытался глазами объяснить. — На лавочке. Посидеть. Мне нужно…
— А, понял. Конечно, — сказал он. Повернулся к Никите, что-то бросил ему — и Никита тут же подпрыгнул.
Я сел на лавочку в трёх метрах от кромки озера.
Смотрел на небо, на едва заметный туман над гладью, и достал тетрадку с ручкой.
Дядя Миша и Никита отошли к берегу, оставив меня одного.
И там, среди елей, холодного воздуха и запаха воды…
что-то словно чёрной кистью художника проводило штрихи прямо по серому небу.
Стриж.
Он резал воздух так легко, будто играл с самими законами природы.
Грусть опустила голову,
и я смотрел на его полёт уже через озёрное зеркало — отражение дрожало и жило.
«Ого»
«Надо написать!»
Колпачок уже был в зубах, и на бумаге появилась первая строчка:
А ветер белым пенит тучи,
У озера, где ивы так пахучи,
А взгляд мой вторит виражу:
Там ветер нравится стрижу.
«Как же круто… я тоже хочу так баловаться!»
В полёте, линиях кривых,
Он в небе оставляет штрих,
А сердце замирает вмиг —
О, что творит сей озорник!
В душе уже игра, а не грусть.
Я смотрел на стрижа… на Никиту… на дядю Мишу…
В зеркале озёрном — танец,
Раздирает водный глянец,
Он крылом своим сверкнёт,
В вихре ярком он течёт.
«Круто же.»
«АГА! МНЕ НРАВИТСЯ!»
«Почему я такой странный?..»
Почему я могу вынырнуть из грусти и стать весёлым за какие-то десять минут?..
Я убрал тетрадку. Ручка глухо стукнулась о рамку грамоты в портфеле.
Застегнул молнию и пошёл к берегу.
«К братику и папе.»
…Папе.
«Что?..»
Я испугался этого слова.
Словно меня воткнули в розетку — но не больно.
Тепло.
Очень тепло.
Приятно…
называть нашего Волка папой.
Пусть и про себя.
Я улыбнулся.
Впереди — пицца.
Потом, почти наверняка, поздравит директор детского дома.
Может… даже подарят новый телефон.
И почему-то эти мысли были стыдными.
Как будто я попрошайка.
Или… я правда такой?
Вот какой я?
Ветер вдруг принес кленовый листик — тёмно-жёлтый, почти оранжевый — и прилепил его мне к груди.
Прямо к кленовым листочкам на моей худи.
К той самой надписи… VISIONARY.
Я не стал его убирать.
Просто застегнул куртку поверх.
Пусть будет со мной.
И пошёл вперёд.