— Что такое боль? — Я выдохнул и опустил плечи.
Опять это пространство: белое, как пустыня без ориентиров и дорог, где горизонт вовсе неразличим, а в самом сердце души — лишь сильный зной. Выхода нет — это мне уже давно известно. Аккуратно опустившись на странный песок, я принялся ждать.
Будет ли странно кому-то услышать, что я вот такой: мальчик четырнадцати лет, который искренне хочет быть самым простым и беззаботным, насколько возможно, но оказывается запертым в своём собственном сознании?
— Когда-нибудь я спрошу у Вселенной, какого чёрта меня так сильно сломало. — Я улёгся на спину.
В голове крутились разные мысли, которые уводили в древнюю мифологию. Там судьба — это не хаос, а продуманная и неизменная нить. Раз так, то обидно, что мне решили придумать столь много проблем.
Но даже в этой, казалось бы, безвыходной ситуации я научился находить плюс. Зажмурившись, представил яркого зверька — суриката с мокрым носиком и сверкающими глазками. И да, он появился прямо рядом со мной.
— Хихихи, вот бы так в жизни уметь! — я смотрел на него.
— А что там у тебя в жизни? — спросил он, смахивая невидимые пылинки с плеча.
— Не знаю. — Я откинулся на песок. — Опять испугали или чёрт его знает.
— Знаешь, я задолбался превращаться в этого хвостатого, — сказал он, забравшись мне на грудь.
Его широкие нахмуренные глаза смотрели на меня с укором.
— Мне пофиг. — Я усмехнулся. — Хоть здесь-то я могу делать, как хочу, а?
— Хорошо, — он плюхнулся на спину, — можешь хоть другое пространство создать? Ну правда, уже который раз здесь?
— Не знаю, — я всматривался в белое небо, будто там что-то есть, — мне самому уже надоело.
— Не считал?
— Не-а. — Я усмехнулся.
Мне вспомнился последний раз: тогда я провёл здесь так долго, что успел найти план — попытаться разобрать свою психику и отношение к тому, что её сломало. Вера осталась непоколебимой: это мой единственный шанс прекратить эти выпадения из настоящего мира.
— Вспомнил, да? — я посмотрел на чёрные подушечки на лапах суриката.
— Да, мог бы и не спрашивать, ты же знаешь, что я — это ты, да? — он махнул лапкой
— Угу, может, всё дело в том, что я не помню некоторые моменты, когда папа меня убивал?
— Его уже нет, — начал он отрицать, — тем более ты сам говорил, что любишь его и даже умудрился простить. Так как он может быть причиной?
— А это типа связано? Ну то, что он делал, и то, что я простил?
— Может, и нет, — он приподнялся, — слушай, а может, и правда не связано. А чего именно ты не помнишь?
Чего же именно я не помню? Как разобраться в своей странной памяти, если даже она у меня не как у всех нормальных ребят? Дядя Ваня просил рассказать ему о ней подробно: как я её чувствую и ощущаю.
Представьте себе большое длинное помещение, заставленное стеллажами. Ряды безграничны и уходят вдаль, зато по высоте доступны. На каждой полочке есть коробочки: бежевые, синие и красные.
Бежевые — почти всё обычное. Синие — редкие и тёплые: когда значимый человек похвалил или сделал мне что-то хорошее. А красные я не умею открывать сам. Они открываются, когда в настоящем происходит что-то странное — такое, что создаёт параллель с прошлым.
Тогда, в кабинете, я сказал дяде Ване:
— Это как портал, который открывается по совпадению.
Он ещё спрашивал, из чего состоит самая полная коробочка. И вот именно здесь я понял: у меня всё по-другому. В каждой моей коробочке есть что-то вроде короткого видео — с запахами, вкусом, ощущениями и чувствами.
— Тёма, это путь в никуда, — сурикат опять плюхнулся на спину.
— Где-то должен быть ответ, понимаешь?
— Его нет. Ты просто сломан. Смирись.
— Если я сломан, то должен буду исчезнуть, — я задумался, — а я не хочу исчезать. Мне хочется видеть, как будет дальше! Мне так хочется…
— Тогда найди первое, чего ты не помнишь. Нужно заканчивать это — или сдаваться!
— А как сдаваться? — я нахмурился. — Оставаться здесь вот… навсегда?
— Ну или пока не перестанешь быть.
— Фу, — я занервничал, — я не хочу так!
Как же надоело всегда приходить к этому тупику: сдавайся или ищи дальше. И каждый раз ничего не нахожу.
— Стоп, — сурикат поднялся и запрыгал, — найди самую первую красную коробочку!
— Как? — я не понял, — но было ощущение, будто вот-вот откроется что-то важное.
— Просто иди с конца! Ну, перенесись в начало памяти!
Изменение пространства в воображении — очень сложная задача, но не тогда, когда я возвращаюсь в какое-то воспоминание.
Шум пролетающих машин и шуршание пожелтевшей листвы встретили меня порывом ветра. Рука зажата у запястья до жжения. Синие штаны и оранжевые ботинки — такие маленькие. Сразу захотелось посмотреть на руку: отец крепко держал её и тянул вперёд. Маленькие пальчики уже почти не чувствовались — лишь сплошное онемение до покалывания.
— Пап, мне больно, — голос необычно высокий, — отпусти, пожалуйста!
— Заткнись, — сказал он и резко отбросил мою руку.
Чёрное колесо велосипеда ударяет меня, сбивая на ещё зелёную траву вдоль тротуара. Высокий молодой человек падает рядом со мной и начинает плакать. У меня перехватывает дыхание: пытаюсь сделать вдох, но словно камень внутри — не выходит. Мир начинает расплываться, а рука тянется к мальчику рядом.
Воспоминания иногда оставляют меня без слов. Хочется задержать дыхание и просто дать себе паузу. Я смотрю куда-то вверх, туда, где должно быть небо, но вижу только расплывчатое пятно света.
— Ну и что это дало? — я тёр себе грудь. — Вообще этого не помнил…
— Теперь помнишь, — сказал сурикат. — Вообще, ты же ещё здесь, значит, иди к следующей коробочке.
— Что стало с тем мальчиком?
Кому я задал вопрос — не знаю, но сам будто проваливался внутрь. Мне стало так обидно, что я заставил его плакать.
— Ну да, — ёрничал сурикат, — ты в этом несомненно виноват.
— А кто ещё?
— Офигеть, а ты подумай, что ты сейчас сказал!
— А, ну типа не моя вина, — я усмехнулся, — типа мир такой, а не я. Что за бред, ты как дядя Ваня!
— Потому что он прав, идиот.
— Ладно, — я начал соглашаться, — с другой стороны, это папа меня кинул, я бы никак не увернулся. Даже не видел его, прикинь!
— Ну вот, — закивал сурикат, — давай дальше?
— Да, давай.
Белые стены с жёлтой краской на метр от пола. А дальше — разные детские картинки: звери и сказочные герои. В этой палате я окажусь ещё шестнадцать раз, а сейчас — первый.
Ноющая боль в челюсти: во рту какая-то прозрачная трубка. Я вытянул руки и начал щупать всё вокруг. Голова почти не двигается, а так хочется покрутить ею.
— Фига, он двигается! — закричал какой-то мальчишеский голос. — Зови врача!
Запах кварца и какой-то резкой химии напрочь убил все остальные запахи. Тело заныло, и я стал чувствовать его целиком. Жар и влажность — я начал ёрзать по простыне, как змея, когда ко мне подбежал мальчик с серыми глазами и пшеничными волосами.
— Не двигайся, балда, — он прижал руку к моей груди, — сейчас выдернут тебе эту штуку, потерпи!
Его белая хлопковая майка — взгляд вкрадчиво зацепился за квадратную текстуру, словно так можно подождать ещё немного. От неё пахло крахмалом, и почему-то это успокаивало. Он улыбался и другой рукой гладил меня по голове. Только теперь я понял, что голова тоже привязана чем-то прямо на лбу.
Меня начало заполнять всё это: страх от непонимания, где я и почему, влажность под спиной и пульсирующая боль в висках.
На смену мальчику спешно подошли взрослые в белых халатах. Один взял тоненький чёрный фонарик и стал светить мне в глаза, сразу отводя луч в сторону. Страх начал меня захватывать, но тут взрослый улыбнулся, и в его глазах блеснула влага.
Мне показалось, что это счастливый взрослый — даже складочки у краешков глаз. Седина на его голове казалась мне чужеродной: морщин мало, кожа ровная, а щетина и даже брови немного седые.
— Лев Николаевич, — наконец сказал он, вскинув голову к другому врачу, — в сознании! В полном, Лев! Слышишь?
— Да будет, — нахмурился другой, — мальчик, ты помнишь, как тебя зовут? Если да, моргни два раза.
Я моргнул и даже чуточку кивнул, переводя взгляд с одного доктора на другого.
— Хорошо, — сказал он и подкатил какую-то тележку с выдвижными ящиками.
Я видел лишь краешек этой тележки, но всё равно заметил целую кучу железных штуковин. Мне стало страшно.
— Не бойся, — сказал первый доктор, — сейчас мы отключим ИВЛ, чтобы ты мог сам дышать. Попробуешь — если не получится, снова включим, хорошо?
Что это за ИВЛ и о чём они говорят, я не понял. Однако уже через несколько секунд прекратился странный звук сзади, и мне стало не хватать воздуха.
Я начал дышать сам.
Сначала даже не понял, что именно этого они и ждали. Воздух входил тяжело, будто его нужно было проталкивать внутрь, но всё-таки входил. Один раз. Второй. Третий.
Лев Николаевич не отводил от меня взгляда, сжимая гофрированную трубу в руке, пока наконец его плечи не опустились и на лице не появилась улыбка.
Вскоре я уже сидел на кровати — лежать просто не мог. Доктор запретил мне вставать, и я слушался. А уже через час ко мне пришли полицейский и какая-то тётенька.
— Малыш, — начала женщина, — мы вот с дядей полицейским пришли у тебя кое-что спросить, можно?
— Угу, — кивнул я, не отводя глаз от кобуры полицейского.
— Скажи, пожалуйста, а как ты попал под велосипед?
— Упал, — я пожал плечами.
Женщина прикусила губу и переглянулась с мужчиной. Тот нахмурился, выпрямил спину и густым бархатным голосом спросил:
— Значит, не отец тебя кинул под него?
— Нет, — я замотал головой, — нет!
Последний раз, когда папа меня побил, он сказал никому не рассказывать. Иначе его накажут, а меня заберут в детскую тюрьму. Там будут бить и наказывать уже за то, что я рассказал про него.
Я не знал, где эта тюрьма. Не знал, кто туда забирает детей. Но знал точно: взрослым нельзя говорить правду.
Звук барабана в голове — и будто весь мир сжался. Я смотрел в морщинистое лицо взрослого полицейского и боялся его сильнее всего на свете. В какой-то момент я стал замечать, что пытаюсь схватить побольше воздуха, а в глазах появились звёздочки.
— Так, всё, мы уходим. — Женщина схватила полицейского за кожаный рукав и пошла с ним к выходу.
— Тёма, — голос незнакомый и какой-то неправильный, словно доносился до меня через толстое одеяло, — Тёмочка!
Нежное касание волос я чувствую, но не из воспоминания. Меня пытаются вернуть, и чем громче я слышу голос, тем сильнее это понимаю. Мне грустно покидать это воспоминание, которое так долго было скрыто от меня.
Мне хочется остаться в нём ещё ненадолго, и причина тому — моя мама. У каждого на свете ребёнка есть мамочка. У меня тоже, но она почему-то появлялась только в больнице. Все семнадцать раз. И впереди меня ждут ещё встречи — и эта палата, в которую я буду хотеть вернуться. Чтобы увидеть её ещё раз и попросить забрать меня от папы.
Ветер впивался в пряди волос, невидимой рукой гладил по щекам. Возвращения всё чаще даются сложнее. Размытый силуэт, но я уже знаю: это дядя Ваня. Почему я на улице, почему он здесь и, главное, что было до этого?
— Чувствуй мои руки, — голос был спокойный, уверенный, — вдох-выдох, вот так повторяй, Тёма.
Наконец он положил руки на плечи и начал медленно спускать их, поглаживая меня. Очертания мира медленно набирали чёткость, и тело всё больше начинало меня слушаться.
«Вот и всё, Тёма, ты в сто миллионов седьмой раз вернулся».
Когда приходят подобные мысли, я сразу представляю, будто их произносит сурикат. Может, поэтому именно мой звонкий смех приносит облегчение врачу или воспитателю — значит, я вернулся.
— Вот и хорошо, — дядя Ваня продолжал гладить меня, — смейся, засранец.
— Что засранец-то сразу? — я улыбался, глядя в глаза.
Тело само упало ему в объятия. Сил вообще нет в такие моменты. Сейчас совсем ещё рано: солнце только всходило, обливая холодную синеву апельсиновым соком.
— Чего теперь было?
— Не помнишь?
— Нет, — я вдохнул запах его шеи, и тело сразу обмякло.
— Ты отказался кушать, воспитатель сказал, что нужно поесть, и ты убежал и встал здесь.
— Хы! Что за бред, дядя Ваня? — устало спросил я. — Когда я уже перестану, а?
— Не знаю, Тёма…
Его рука похлопала меня по спине, он никуда не торопился и терпеливо ждал, пока ко мне вернутся силы.
— Я пойду, — я оттолкнулся от дяди Вани.
— Далеко? — он нахмурился.
Я ничего не ответил — впрочем, как всегда. Он знает, что я такой вот странный человек. Правда, он не знает, что мне просто стыдно быть среди других: в который раз смотреть на глубоко несчастных братиков, но осознавать, насколько они счастливы в сравнении со мной.
И даже это во мне вызывает бурю стыда: будто я разрешаю себе мерить глубину трагедии, сравнивать их. Но что я могу сделать, если готов поменяться с каждым из них с величайшей радостью?
Архангельск мне нравится, особенно в июле. Здесь полно зелени, а людей не так уж и много. Мне кажется, где-то с десяти лет я убегаю в окрестные леса или парки и стараюсь словно бы потеряться в них.
Петровский парк для меня стал местом, где можно набраться сил и тепла. В смысле — семейного тепла. Того, которого я не знал никогда. Дети играли на площадках, родители сбивались в кучки, что-то шумно обсуждая, а я сидел в стороне и будто грелся рядом с чужим костром.
По выходным здесь было легче: мама сюда не приходила, людей слишком много. Поэтому парк оставался почти безопасным.
И вот под такие странные воспоминания и мысли ко мне внезапно подошёл дядя Ваня. Он уже успел надеть свой серый плащ, совершенно не по погоде, но тот так естественно на нём смотрелся.
— Когда-то придёт то время, — он сел рядом на лавочке, тоже глядя в сторону детской площадки, — когда и твои дети будут там бегать.
— Не придёт. Я умру раньше.
Подзатыльник прилетел мгновенно.
— Ещё раз…
Я вскочил и, уставившись на него со злостью, кинул:
— Что ещё раз? Я урод, посмотрите вокруг! Кто будет со мной дружить, когда я падаю от голода в обморок, но не чувствую, что голоден? Когда даже вы жалеете меня, а не просто любите!
Сорвавшийся голос и мокрое лицо закончили мою тираду. Он ничего не ответил, просто притянул к себе и прижал.
— Ты не виноват в её поступках. Но и винить её сложно: она любит тебя и не понимает, как жить без тебя рядом.
— Десять лет жила, — простонал я ему в грудь, — а теперь я обязан её простить. А я ненавижу её всей душой!
— Успокойся, Тём. — Он поглаживал меня по спине. — Ты имеешь право её ненавидеть, но ей от этого не легче, а тебе больнее. Понимаешь?
Я мог говорить что угодно, но внутри меня беспокоила не только мама. Ещё страшнее было то, что я почти ничего к ней не чувствую. Даже в этой первой коробочке осталось чувство любви и нетерпения — такое хорошее, что хочется его вернуть.
— Я не чувствую больше к ней любви, — я отодвинулся и посмотрел на врача.
— Так бывает.
На площадке девочка громко закричала: «Мама!» — и та быстро взяла её на руки, покачивая и целуя в щёки. А я просто закрыл глаза и представил себя на её месте.
И так каждый раз — мне становилось хорошо. Пусть незаконно, пусть ненадолго, но по-настоящему тепло.
Итак, оставаясь в этом запахе, что странно успокаивает и обволакивает чувством безопасности, я незаметно провалился в мысли: как выбраться из этого круга? Как перестать быть «не таким», как все, и наконец-то засмеяться не от глупой шутки суриката, а просто так.
Я уже давно перестал бояться мамы. Последний раз — зимой: тогда она ещё застала меня врасплох, но теперь уже не смогла бы. Я по-прежнему бегал по разным площадкам, но всё же лелеял надежду, что она окажется рядом и мы сможем поговорить.
— Хочу с ней поговорить, — сказал я, — по-настоящему, знаешь?
— Это легко устроить, но не у нас.
— А как? — я резко отодвинулся и уставился на дядю Ваню. — Чё, у вас её телефон есть?
— Есть, конечно, — он улыбнулся и щёлкнул меня по носу.
Вроде обидно, но с другой стороны и не очень. Он показал мне её номер на экране смартфона и предложил мне жестом самому нажать «вызов». Я нажал сразу, не давая себе даже секунды на сомнения — они всё равно будут и только запутают меня.
Гудки тянулись так медленно, что сводило скулы. Я не мог найти рукам места, пока наконец не раздался женский голос в трубке.
— Один раз предлагаю сделать так, — он посмотрел на меня, — приходите к памятнику Петру Первому. Тёма согласен с вами поговорить.
— Тупая шутка, — донеслось из телефона.
Я усмехнулся и внезапно даже для себя разразился смехом.
— Не шутка? Ладно, мне минут десять нужно, подождёте?
— Подождём, — улыбаясь, ответил он, не отводя от меня глаз.
— Чё, а если я опять пропаду… чё тогда? — я смотрел на доктора.
— Ну, тогда я всё прекращу, она уйдёт. Согласен?
Я кивнул ему и принялся грызть палец, словно у меня там отросли ногти за пять минут. В голове полнейшая каша, но главное — я чувствовал надежду, что, возможно, сейчас получится объясниться и, быть может, внутри себя отпустить её навсегда. Мне казалось, что это действительно хорошая идея.
— Лерик, твою же мать! — крикнула женщина мальчику, который стоял в луже на коленях и плескался, шлёпая по ней ладонями.
Я просто уставился на них. Вот даже сейчас я искренне пытаюсь понять, отчего этот мальчик так счастлив. Для меня это нелепейшая глупость. И внутри опять защемило.
— А я знаю, о чём ты сейчас подумал, — дядя Ваня тоже смотрел на женщину, которая уже поднимала сына из лужи за подмышки.
— Не знаете, — бросил я и тяжело вздохнул.
— Ты хочешь быть как он, — он кивнул в сторону ребёнка, — так же радоваться, смеяться и делать глупости.
— В луже? — я ошарашено уставился на врача.
— Почему нет?
Я рванул с места и плюхнулся на колени в эту самую лужу. Женщина, только что поставившая мальчика на ноги, смотрела на меня с округлившимися глазами. А я, весь мокрый, плескался и почему-то захихикал как больной. Мальчик рванул ко мне, и мы уже оба принимали водно-лужные процедуры.
— Ты меня убиваешь, — дядя Ваня стоял с засученными рукавами и протягивал руку.
Женщина очень нервно посмотрела на покрасневшего дядю Ваню, а мне стало так смешно, будто стадо сурикатов грабит магазин с мармеладом. Мальчик, подзарядившись моим смехом, стал ещё активнее плескаться.
— Ну, — дядя Ваня слегка отошёл, — лучше дать им поплескаться, это не остановить.
Он так забавно кивал недоумевающей женщине, которую сын сразу окатил свежей порцией брызг. Довольно быстро я выдохся, а живот болел от непрерывного смеха. Дядя Ваня уже стоял рядом с женщиной и увлечённо занимал её внимание.
— Ты клёвый, — сказал мальчик, улыбаясь на все свои зубы.
— Хы, — я снова ударил ладонью о лужу, — теперь ругать будут.
— Угу, — он грустно взглянул в сторону мамы, — у меня-то мама, а у тебя вон батя какой строгий. Отлупит небось, да?
— Не, — я замотал головой, — он из детдома, как и я.
— Ого, и как там? Круто небось? — он так странно уставился на меня.
— Как в бурю на плоту, — я встал и пожал плечами, протягивая руку.
Мальчик ничего не понял, но меня это устраивало ровно до того момента, как он спросил у мамы при дяде Ване, каково это — быть на плоту в бурю. Я сразу развернулся и пошагал прочь, лишь бы не видеть лиц.
Мама встретила меня и остолбенела, глядя, как с меня стекает грязная вода. Раньше я чувствовал страх, оцепенение или сильную дрожь. Я был готов испытать это снова, но была лишь густая пустота.
Что я должен был ей сказать, я знал. Я сам попросил дядю Ваню договориться о встрече и остаться рядом: хотел, чтобы мама перестала меня караулить и поняла, что жить с ней я не стану.
Но чего я на самом деле ждал от этой встречи?
На этот вопрос я не дал себе ответа. Может, всё ещё надеялся узнать, почему она бросила нас с папой. А потом и меня. Семнадцать раз.
Дядя Ваня ждал неподалёку. Заметив, что мама подошла, он ловко перескочил через миниатюрный заборчик у пушки памятника Петру Первому и оказался рядом.
— Любовь, — он протянул ей руку, — извините, мы тут немного измазались, да, Тём?
— Чё вы оправдываетесь перед ней? — брезгливо кинул я, сам не понимая почему.
— Вы говорили, что он хочет…
— Хочу, — перебил её я. — Сам попросил о встрече. Чтобы ты перестала меня караулить. Я не буду с тобой жить, понимаешь? Просто почему-то противно стало. Прости, но я так чувствую. Ты для меня предатель, а не мама. Чужая женщина, которая разрушила мою жизнь.
— Тём, — она опустила руки и села на лавочку, — я передавала документы, видимо, тебе не рассказали.
— У тебя был рак, — я махнул рукой, — брехня всё это.
— Нет, — встрял дядя Ваня, — документы настоящие.
— Нет, это брехня не про документы, — я разозлился на него, — она меня оставила в пять лет, когда могла отдать в детский дом. В шесть, в семь, в восемь, в девять лет, — я словно заколачивал сваи словами.
— Ты прав. Тебе нужно знать почему?
— Нужно.
— Потому что я считала, что там одни наркоманы, преступники и ничуть не лучше твоего отца.
— А, ну да, лучше пусть убивает отец, и никто не знает, чем все узнают и государство меня защитит, так, что ли?
— Нет… — она заплакала.
Я же старался почувствовать сочувствие к ней. Уже давно умею считывать людей за доли секунд, но здесь это не работало, будто всё внутри протестовало против неё.
— Твои слёзы — не мой крест. Как мои не были твоим. Я не могу тебя простить, хотя хочу…
— Не стоит так давить, — дядя Ваня отвёл взгляд, — ей и так тяжело.
— Нет, — она вытянула ладонь к дяде Ване, — мы ведь больше никогда не поговорим, верно?
— Верно, — выдохнул я, — понимаешь, все говорят о том, какими были их мамы. У кого-то они наркоманки, но иногда любили, у кого-то алкоголички, но варили каши. А у меня? Приходила, когда у меня что-то сломано, и приносила апельсины, которые я ненавижу.
— Казни меня! Нет прощения! — громко выпалила она.
— Нет, прости, Любовь Валентиновна, но я тебя больше не считаю мамой, — я сжал кулак на груди, — вот здесь не чувствую ничего, знаешь? Я врачу сказал, — я показал на дядю Ваню, — что тебя ненавижу, но нет. Вообще ничего.
Дядя Ваня сидел весь красный, закрывая ладонью лицо. Женщина смотрела на него, словно ожидая отрицания или подтверждения, что это мои заблуждения.
— Я боялась и не знала, как мне быть, — сказала она тихо. — Ты прав, это не оправдание.
— Да, не оправдание. Знаешь, о чём я мечтал в семь лет? — сквозь слёзы спросил я.
— Расскажешь? — на лбу появились морщинки над носом.
— Оказаться в больнице, — я сглотнул, — чтобы ты пришла.
Дядя Ваня сильнее прижал ладонь к лицу и выругался, отворачиваясь от нас.
«Почему у меня руки дрожат?»
Я уставился на них и подумал, что раньше это звучало не так страшно. Тогда я даже не задумывался, всё было естественно: сломана рука — больница, сломана нога — палата, мне больно — придёт мамочка.
Я поднял голову, удивляясь этой тишине, словно мне дали паузу услышать самого себя, и меня пробило дрожью.
— Итак, ты дожил до четырнадцати лет, — она откашлялась и выпрямила спину, — и позвал меня сюда, чтобы показать, из-за чего я мучаюсь последние десять лет. Я правильно понимаю?
— А вот это уже манипуляция, — наконец-то встрял дядя Ваня, — и с таких позиций мы не будем продолжать разговор.
— Нет, мне всё равно, что ты чувствуешь. Я позвал тебя, потому что всё это время искал ответ на вопрос: почему должен простить? Изучал это, цеплялся за книги, за этику — за всё, что могло дать хоть какой-то ответ.
— Изучить мало, сынок. Нужно ещё и прожить.
— Уж поверь, — я нервно усмехнулся, — этику Аристотеля я знаю как раз из-за того, что проживал её всю — по частям. И по ней выходит, что я не обязан тебя прощать.
— Что за сюр? — она хлопнула ладонями по коленям. — Какая такая этика говорит, что нельзя прощать мать?
— Та, в которой ребёнок не обязан становиться лекарством для взрослого, — тихо сказал я.
Дядя Ваня ничего не добавил. Только смотрел на меня так, будто понял: если сейчас отнять у меня эти слова, я просто рассыплюсь.
— Раз я такая юродивая, так чего ты меня решил позвать? — слёзы стекали, и она не пыталась их убрать. — Отомстить? Поиздеваться? Что?
Я смотрел на неё, а в голове почему-то всплывали разные священные писания — от буддизма до христианства. И меня осенило.
— Нет, не издеваться хочу. — Я сел рядом с ней и сжал кулак на груди. — Хочу сказать, что вот здесь нет ни обиды на тебя, ни чего-то плохого. Простить не могу, но сказать это — да.
Она какое-то время смотрела на мой кулак, продолжая плакать, пока не наклонилась ко мне и не сжала меня в объятиях. Мне совершенно не хотелось обнимать её в ответ, поэтому я просто застыл.
Она наконец отпустила меня и, протерев мокрые глаза рукавом, посмотрела на мои опущенные руки, а потом — на мой наверняка безразличный взгляд.
— Тём, — она опустила голову, — каждому человеку нужна своя стая. Свои люди, понимаешь?
— Я сам себе стая. — Я поднялся и, выпрямив спину, посмотрел на неё. — Сильнее многих других. Тем более у меня есть дядя Миша, дядя Ваня и большая стая братишек.
— Ты правда не держишь на меня зла? — выдохнув, спросила она.
— Правда, — я отошёл к дяде Ване.
— Хорошо. — Она встала. — Прощай, Тёмочка. Я буду и дальше молиться, чтобы у тебя появилось счастье. Кто знает, вдруг услышат.
Я ничего не ответил, лишь недолго проводил её взглядом и уселся рядом с доктором.
— Ты впервые так нагло соврал, — сказал он.
— Ну, — я сглотнул, — она-то не поняла, верно?
Я посмотрел на гладкие рукава его плаща с чёрной пуговицей и пытался понять себя. Зачем мне захотелось это сделать? Просто чувствовал, что нужно именно так поступить. Так, как считал максимально возможным. И пусть обида есть, но я к ней уже привык.
Дядя Ваня долго смотрел туда, куда она ушла.
— Это ужасно, Тёма, — сказал он наконец. — И апельсины, и вот эта твоя ложь.
— Вы меня за кого держите? — я уже откровенно повышал голос, смеясь. — В шахматы играть не умею!
Он повернулся ко мне и присел напротив.
— Вот поэтому и ужасно, — тихо сказал он.
— Почему?
— Дай время. — Он похлопал меня по плечам. — Потом поймёшь. Давай, пойдём на обед.
Вечер подкрался совершенно неожиданно, хотя мне ничего не хотелось. Я, как всегда, сидел на подоконнике в капюшоне и слушал музыку. Не нужно никого считывать, никому сочувствовать и никакой чужой боли.
Папа — в голове всё чаще всплывали моменты, когда он, протрезвев, жалел, что ударил меня. Обнимал и целовал. Клялся, что «обязательно закодируется» и «больше никогда не обидит сына».
Когда мне сообщили, что он умер в тюрьме, я почувствовал облегчение и ужас от того, что внутри жила радость из-за этой отвратительной новости. Дядя Ваня рассказал, что я порадовался безопасности, а не факту его смерти. Наверное, он прав.
Зайдя в почтовую программу на телефоне, я, как обычно, принялся писать про прошедший день. Сразу отправил, чтобы не удалить ничего и остаться честным — как все последние три с половиной года.
Закрыв её, я подумал, что пишу эти письма папе. Несмотря на всё, что мне пришлось пережить. Я простил его душой, хоть разумом и нет. И сейчас в который раз солёные капли падают на мои штаны в тоске по надежде, что он исправится и заберёт меня.
«Разве это не полнейший бред?»
«Ты боишься жалости, а сам пишешь такое, что тебя невозможно не пожалеть».
«Зайди на ту почту и удали нафиг эти сопли».
Мысли в голове соревновались в красноречии, а я знал: ничего не удалю. Эти письма — они как что-то сакральное и неприступное. Принцип.
Я убрал телефон в карман и, уткнувшись лбом в стекло, смотрел на мутные уличные фонари.
