— Можно?
Я стоял на пороге кабинета дяди Вани, поглаживая ладонью шершавую стену. Мне не хотелось сюда приходить, но вчерашний день и моя тирада не могли остаться незамеченными. Утром воспитатель сообщил, что мне нужно явиться к врачу.
— Заходи, — сказал дядя Ваня, хватая ручку со стола, — ложись.
Я быстро улёгся на кушетку и буравил взглядом потолок, стараясь не смотреть на дядю Ваню.
— Как думаешь, что я хочу с тобой обсудить?
— Что-то про вчерашнее. Может, про лужу или маму.
— А если ещё подумать?
Где-то внутри я знал, что он позвал меня из-за другой фразы, но так не хотелось говорить об этом. Он сложил ладони на коленях и улыбался — как всегда.
— Буря, плот, не доживу, — я выдохнул, — что-то из этого.
— О, прекрасно, что ты решил не ходить вокруг, — он оживился и зашуршал бумагой. — Знаешь, я обожаю твои метафоры! Они всегда необычны и очень информативны. Но придумать сравнение про бурю и плот… Ты действительно считаешь, что твоя жизнь — это нахождение на плоту в бурю?
— Да, — я даже разозлился, — и вы это знаете лучше всех.
— Нет, подожди, Тёма, ты не прав. Я ничего подобного не знаю, хотя мне бы очень хотелось, — он легонько хлопнул ладонью, привлекая моё внимание, — и я не шучу. Правда, мне бы очень хотелось узнать. Расскажешь?
Я не знал, что ответить, но дядя Ваня встал и сел рядом, держа в руках до боли знакомую тетрадку. С моими старыми, ужасными стихами. В голове застучало, и, как бы я ни старался, лицо искривилось — я узнал тетрадку.
— Ты не первый раз говоришь о воде. Вот, я напомню, в двенадцать лет: «… Я дрейфую на волнах, всё ожидая вала. Нет страха: штиль — промёрзлой болью…» И завершение стихотворения очень характерное: «Во сне, где выхода мне нет, я жду, когда же волны заберут; они шумят, они ласкают, они мне кожу раздирают». Я хочу с тобой честно и открыто поговорить. Готов?
— Я никогда не буду готов, — я дёрнул ногой и скрестил руки, — чего именно вы хотите от меня?
— Честного разговора, Тёма. Я переживаю за тебя, ты это отлично знаешь.
Почему-то мне захотелось посмотреть на него, увидеть его эмоции и, может быть, поверить. Он правда был взволнован, и мне стало стыдно, что я в который раз доставляю взрослым проблемы.
— Я не думаю, что выживу, но я не хочу ничего с собой делать, — я сглотнул и отвернулся, — просто эта жизнь…
— Кхм, что эта жизнь?
— Плохая! — кинул я и сжался сильнее.
— А что такое хорошая жизнь?
Меня этот вопрос словно вихрем вынес из моего состояния и оставил в полной дезориентации.
— Откуда мне знать? — я повернулся к нему. — Вот когда папа не руки тебе ломает, а обнимает! Или когда спать укладывает и целует, а не берёт провод и бьёт!
— Ох, вот можно, — он опять открыл тетрадь. —
«Но мне в моей пустыне,
где нет дорог и стёрты ориентиры,
где нет тебя и нет квартиры,
так больно слышать мне о „сыне“.
Как поздно ночью их укладывал отец,
а мне давал ты боль за болью,
я ведь всего лишь человек,
но посыпал ты раны солью».
Знакомо?
— Мои сопли, и что? — я разозлился. — Зачем вы это читаете?
— Это не сопли, как ты выразился, — он закрыл тетрадь, — это, если угодно, карта души. И, что важнее всего, здесь ты сам себе ответил, что такое хорошая жизнь, разве нет?
Я нервно хихикнул и уставился на него, замерев.
— Не понял. Типа чтобы меня не били и любили?
Я опустил голову, уставившись на кожаный край кушетки.
— Всё равно, — я выдохнул и опять отвернулся, — это глупо, я не знаю, как это.
— Но воспитатели у…
— Они работают, — оборвал я, — а не любят. Или вы думаете, мы этого не чувствуем? Это вы, — я повернулся к нему, — вы такой вот неправильный взрослый.
— Неправильный?
— Ну, вы правда любите, — мне почему-то стало стыдно, и захотелось отвернуться к окну, — заботитесь о нас, ходите, запоминаете, читаете вот эту чушь.
— И чего здесь неправильного? — он приподнял брови и не отводил от меня взгляда.
— Вы один такой, — я пожал плечами, — ну, среди всех. Значит, вы неправильный.
— Знаешь, мне кажется, ты можешь сказать больше. Ты же любишь всё переворачивать, — он покрутил ладонью, — вот так, наизнанку. Не хочешь тут так же?
— Э-э… Типа все неправильные, а вы — правильный? — я вздохнул. — Если бы было так, то… — я обвёл руками всё вокруг, — не было бы этого места. Не было бы этих слёз. Этих вот ЧП, как с Лёшей.
Он резко дёрнулся.
— Ты откуда это знаешь?
— Все знают, — я опустил взгляд, — и многие понимают, о чём он мог думать. Просто кто-то боится, а кто-то ещё живёт, надеясь на чудо.
— Случай с Лёшей — это ужасно, Тёма. Ты это понимаешь?
— Нет, не понимаю, это его жизнь.
— Нет, — резко сказал он. — Даже не продолжай.
Я поднял на него глаза.
— Меня это очень сильно пугает, Тёма. — Он прокашлялся. — Ещё больше пугает то, что ты не врёшь.
— Да почему?
Он хмуро смотрел на меня, словно пытался достучаться взглядом.
— Тёма, причинять себе вред — это не право и не свобода. — Он выдохнул и опустил голову. — Я считал, мы с тобой это давно прошли.
— Да, кнопочка и всё такое. Я Сизиф, качу свой камень, — фыркнул я и отвернулся.
— Раз помнишь про кнопку, почему не понимаешь ужаса того, что случилось с Лёшей?
— Да вы сами вспомните свои слова! — я реально разозлился. — У тебя всегда есть кнопка «выход», но давай ты посмотришь, что будет дальше. Её никто не отнимет.
Я пожал плечами и уставился на него.
— Он посмотрел и не смог дальше. Или вы нас обманывали и нам нельзя? Когда вы врали — тогда или сейчас?
— Я не врал, — он покачал головой. — Но ты сейчас выворачиваешь мои слова так, что они становятся опасными. Я говорил не о праве исчезнуть, Тёма. Я говорил о праве остановиться, попросить помощи и пережить момент, в котором кажется, будто дальше ничего нет.
— Ладно, — я усмехнулся, — понятно, что это была уловка. Я не наврежу себе — это тупо, поэтому я буду и дальше плыть на плоту, пока он ещё не сгнил. Но я не верю, что доплыву до берега.
— Ты очень сложный мальчик, — дядя Ваня устало улыбнулся.
— Простите, — я пожал плечами и отвернулся.
Он сжал пальцами подбородок, задумчиво растирая кожу. Мне всё это не нравилось: я не столько говорил, что чувствую, сколько играл с ним в философию или шахматы.
— Ладно, блин, я так не считаю… — я сжался и прикусил губу, — просто скучно всегда копаться в себе.
— Что именно ты так не считаешь?
— Ну, что это нормально — навредить себе. Понятно, что нужно стараться и искать, чем себя можно увлечь, — я кивнул на тетрадку, — стишки, сказки и рассказы. Это прикольно.
— Знаешь, когда с тобой работаешь, нужно каждое твоё слово проверять, — он прищурился, — ты же не любишь врать, но умеешь хитрить, да?
— Все умеют, а чё это вы?
— Наш разговор начался с плота и твоей мысли, что ты не доживёшь, помнишь?
Я закатил глаза и нервно затряс ногой. Как же хотелось исчезнуть отсюда и ничего не отвечать. За окном — обычная летняя картина: зелёные листья дуба покачивались на ветру, пропуская редкие солнечные лучи в кабинет.
— Тёма?
— Ну, мне вам соврать? — я выдохнул. — А? Ну окей, доживу, буду иметь сто детей, дом и чё там ещё положено у нормальных?
— Спасибо, — он улыбнулся.
Я ничего не понял и, нахмурившись, сидел напротив. Хотелось услышать, за что он меня благодарит, но почему-то было стыдно спросить его об этом.
— Ты мне показал очень важную вещь. Давай поговорим, почему ты — ненормальный в твоём понимании. Можешь совсем просто, без философии и всей этой защиты?
— Я псих, дядя Ваня. Меня уносит вот в эту пустыню. Задыхаюсь, если взрослый рядом резко дёрнется, — я сжался, потирая себя ладонями, — а стоит кому что-то о себе сказать — сразу жалеют, и всё: я для них не человек.
— Разве жалость настолько плоха?
— Если она заменяет всё остальное, делает тебя особенным и «не таким, как все», то она ужасна. Мне хочется, чтобы люди требовали от меня того же, что от нормальных, и относились ко мне так же.
— Понимаю, но разве обязательно рассказывать им всё, что заставляет их жалеть тебя? И, кстати, кто эти люди — воспитатели или кто-то другой?
— Пф-ф, воспитатели, ага, — я закатил глаза, — нет, скорее другие. Ну… волонтёры или те, с кем приходится куда-то идти. Вот взять эту последнюю, тётю Лизу.
— Приёмную маму, да?
Я смотрел, как он пишет в блокноте, и не понимал, что такого сказал. В голову пришла мысль, что он, наверное, там рисует, и я засмеялся.
— Кхм.
— Ну да, приёмную…
— И?.. Тёма, ну расскажи уже нормально, пожалуйста.
— Ну она докапывалась! — выпалил я. — Что мой папа делал. Сколько раз калечил меня и как именно. Зачем ей это вообще нужно? Бесит! — я вскрикнул от злости и отвернулся.
— Я не могу так, — слёзы текли, и я не мог их остановить, — говоришь с другом, знаешь, хочешь ему понравиться, чтобы он не стеснялся тебя. Нет, нужно бороться!
Я ударил по кушетке и попытался успокоить себя.
— А потом ты вдруг возьмёшь и ляпнешь что-то. Вот типа: «Повезло тебе», — а он удивляется: его «плохой» папа для тебя — как недостижимая мечта!
— Тёма…
— Поэтому я боюсь их, — я вытер слёзы рукавом, — так хочу дружить, мне так нужно! Но только я расслаблюсь и скажу что-то по-настоящему, как оказываюсь «не таким».
Дядя Ваня сидел с морщинками на лбу и нервно крутил ручку в руках.
— Мне так хочется поверить, — я почему-то перешёл почти на шёпот, — что можно просто так. Как в луже! Или я что-то делаю неправильно? Почему другие могут дружить и не переживают ни о чём?
— Поэтому ты дружишь с Димой? — вдруг спросил дядя Ваня.
— Почему нет? — воздуха всё ещё не хватало, я говорил, захлёбываясь. — Потому что Димин папа меня побил? Так это взрослый, — я пожал плечами, — а нога уже вот, работает.
— Значит, всё-таки продолжаешь общаться. — Дядя Ваня выдохнул. — А как же Вася? Он за тобой постоянно ухаживает, оберегает.
— Он не знает, — буркнул я, — Дима меня не жалеет, он принимает меня таким, какой я есть, вот и всё.
— А что он знает о тебе?
— Что я вот. — Я обвёл взглядом комнату. — Детдомовец.
— Смотри. — Он наклонился ко мне. — Получается, если ты расскажешь ему про прошлое, он может начать тебя жалеть?
Этот вопрос вогнал меня в оцепенение, и я уставился на него. В голове будто перекати-поле — никаких мыслей.
— Блин, Димка простой и открытый, у него у самого куча проблем.
— Поделишься?
— Ну мама в психушке, папа вон… — я потёр ногу, — друзей ему выбирает.
— Получается, он тебе рассказывает о своих проблемах, — дядя Ваня откинулся на спинку, — а ты ему нет.
— Я боюсь ему говорить, — прошептал я.
— Думаешь, он решит, что ты «не такой»?
— Ну зачем вы опять? — я посмотрел на него. — Я и так не такой. Я уже понял это, просто мне страшно ещё и его потерять. Я от него так много узнал… Вот, например, что им бумажки раскладывают по ящикам с номерами квартир в подъезде.
Я так это сказал, будто делился самым сокровенным открытием. Даже самому стало неловко, когда понял, что дядя Ваня и так знает, как у нормальных всё устроено.
— Знаешь, — дядя Ваня улыбнулся, — судя по всему, он тоже «не такой». Если судить по норме, то для него даже пьющая мать была бы хорошей, как думаешь?
— Ну конечно, — я удивился, — типа лучше хоть такая, чем вообще закрытая где-то в больнице.
— Вот. Значит, и его можно назвать, как ты говоришь, «не таким», да?
— Ну… наверное, да. — Я задумался. — Блин, получается, я дружу с таким же сломанным, как и я?
— Помоги мне разобраться, — он опять наклонился и нахмурился, — вот что вообще такое «сломанный»?
Опять пустота в голове. Я не понимал, зачем он это спросил и чему я должен научиться. Было стойкое ощущение, будто я вот-вот решу какую-то очень сложную задачу.
— Ну вот такой, как я… — я посмотрел на него, — ну Дима же не уходит в эти пустыни, помнит, что было до этого. — Я сглотнул. — Типа… погодите. Типа я такой, потому что могу забыться и провалиться или испугаться. Вот. Поэтому и сломанный.
— А давай назовём пустыню тем, что она собой представляет?
— Диссоциация.
— Верно. — Он выпрямил спину. — А что это за механизм? Ты это знаешь, подумай.
— Ну… защитный?
— Верно. А как думаешь, эта защита есть только у тебя?
— В смысле? — я нахмурился. — Типа другие тоже могут?
Дядя Ваня лишь улыбнулся и продолжал пристально смотреть мне в глаза.
— Если у всех, получается… блин, я не понимаю. Типа все уходят так?
— Зачастую да. Вот ты помнишь лицо мамы? Папы?
— Нет, — буркнул я, — вы же знаете.
— Это тоже диссоциация, а значит, тоже защита, — продолжил он своим тихим бархатным голосом. — Скажи, а вот если тебе можно будет взять домашнее животное и у тебя будет выбор: взять котёнка с улицы со сломанной лапкой или здорового из питомника, какого возьмёшь?
— Чё? Конечно, со сломанной!
— Почему?
— Ну, жалко… буду о нём заботиться, лечить его и тискать, чтобы он не был грустным.
— Ой, как ты сказал?
— Ж… жалко… — вытолкнул я из себя.
— Кхм, подожди. — Он прокашлялся. — Ты же минуту назад бил бедную кушетку, рассказывая, как плохо, что тебя жалеют, а тут ты, значит, сам жалеешь?
Я не против жалости как таковой, если она хорошая — когда мне хотят просто сделать хорошо.
— Ла-адно, но я же не котёнок.
— Ещё какой котёнок, — он потрепал меня за щёку, — очень милый, надо сказать.
— Ну тогда я сделал плохо, что выбрал котёнка?
— Почему? — он откинулся на спинку и улыбнулся. — Ты хочешь помочь ему, а не доказать кому-то, какой ты хороший.
— Я запутался…
— В чём разница, подумай.
— В том, как жалеть? — я задумался. — Типа вот я бы ухаживал и любил котёночка, старался бы сделать его жизнь лучше.
— Так, а теперь подумай, в чём разница с тем, что ты так не любишь.
— Ну… когда достают, лезут ко мне с вопросами о прошлом, жалеют, что папа меня бил, или вот что мама такая.
— Скажи, а я тебя жалею?
— Да… — я прищурился, — или хотите сказать, нет?
— Я хочу сказать, что знаю твоё прошлое и лезу к тебе с вопросами о нём, но ты не против. Тогда в чём же разница, Тём?
— Ну вот я хочу помочь котёнку, а не чтобы меня кто-то похвалил за это, — я прикусил губу, — а вот, например, тётя Лиза… я запутался!
Он просто сидел и кивал, будто читал мои мысли. Внутри было ощущение, что я не против жалости как таковой, если она хорошая — когда мне хотят просто сделать хорошо.
— Вы лезете, но мне кажется, что, когда я с вами говорю… — я пытался думать вслух, но постоянно запинался. — Мне нравится, что вы меня знаете, что понимаете. А вы, значит, этого и хотите, и поэтому желаете мне помочь? А тётя Лиза не хотела мне помочь, а хотела страшную историю про папу.
— Я всегда говорил и буду говорить, — он выпрямился на стуле, — ты очень умный мальчик. Так в чём, значит, разница?
— В желании?
— Почти. Только точнее.
— В мотиве?
— Да, — он выдохнул и улыбнулся, — разница в мотивах, Тём. Кто хочет помочь, тот не вызывает у тебя отвращения. Кто хочет показать, какой он благородный, помогая сироте, — вызывает. Но знаешь, что самое главное?
— Что?
— Мотивы у людей всегда собственные. — Он сделал паузу. — Поставь десять человек и получишь десять разных причин действовать или бездействовать.
Оставалось ещё минут пять, и мне хотелось задать вопрос, но я никак не мог собрать его в слова. Пока наконец не решил просто начать говорить.
— Но… если все мотивы разные, почему чаще мне попадаются люди с плохими мотивами? Или они все с плохими по отношению… — я заёрзал на кушетке, — ну… к сиротам.
— Попробуй задать вопрос, ты правильно движешься.
— Ну… как мне выбрать взрослого с хорошим мотивом? — я почувствовал себя наглым.
— Хороший вопрос, — он поднялся, — это умение знаешь, как называется?
— Нет, — честно сказал я.
— Взросление, — он улыбнулся, — со временем ты научишься строить своё окружение и отсеивать людей с плохой мотивацией. Но главное, что сейчас ты уже понимаешь: их мотивация не твоя вина, да?
— Ага! — я кивнул. — Они решают, чего хотят, не я же!
— Ну вот и отлично. Хватит на сегодня?
Дядя Ваня раскрыл объятия. Мне всегда нравилось, что в конце он меня обнимает — так нежно, но сильно.
Я быстро прошёл по коридору до пункта охраны на входе. Охранник меня всегда немного пугал, хотя был вежливым и казался добрым. Но моё ощущение всегда говорило: он сейчас узнает, что я плохой, и запретит мне выходить. Будто я вор в магазине.
Ветер с улицы прошёлся по лицу тёплой влагой, а солнце заставило меня прищуриться.
— Куда я постоянно бегу? — я затряс головой, отгоняя этот вопрос, и побежал к калитке.
Сегодня студенты собираются в местном университете. Последние два года я хожу к САФУ, чтобы посмотреть на родителей, которые приводят подростков. Ходить по Архангельску пешком очень приятно, даже зимой, а уж летом вообще красиво.
Я специально ушёл подальше от Воскресенской улицы — через дворы и нелюдимые дорожки. Наверное, поэтому так опешил, когда встретил маму: она сидела на бордюре и держала в руке голубую плюшевую игрушку. Рядом чёрный пакет с золотыми линиями дрожал под её рукой.
Мы встретились взглядами. Красные глаза, морщины и попытка улыбнуться через силу. В такие моменты я был рад, что умею читать людей: она безопасна, ей просто что-то нужно.
Я сглотнул и, стараясь надеть маску непринуждённого подростка, неловко подошёл к ней.
— Я храню твои рисунки, — её лицо исказилось, руки прижимали пакет, — я не знаю, Тёма.
Мама дрожала, и от этой дрожи во мне росло напряжение. Она сглатывала, хватала воздух, а потом складывала губы трубочкой и выдувала его — старалась успокоиться и не пугать меня.
— И пока они со мной, — она опять тяжело выдохнула, — ты всё тот же маленький ребёнок.
— Я рисовал? — я удивлённо смотрел на пакет, прижатый к её груди.
— Да, вот.
Она достала листок, и мне стало смешно: всё в чёрных красках, два человечка и большими буквами — «МАМА».
— Сколько мне было? — я посмотрел на неё.
Она уже не дрожала, а как-то неловко пыталась быстрее ответить. Провела ладонью по лбу и, подняв глаза, молчала, пока наконец не сказала:
— Тот, что ты держишь, — это когда тебе пять лет было. — Она смотрела на меня, нахмурившись.
— У меня только чёрные краски были, что ли? — я потряс плотным листком.
— Нет, почему. — Она забрала рисунок и стала смотреть на него. — Просто ты всегда брал чёрную. Ты вообще не помнишь? — Её голос сорвался, превращаясь в тянущийся стон.
— Нет. — Я сел рядом прямо на тёплый асфальт. — Знаешь, что я помню первым?
— Что?
— «Сынок, старайся быть послушным, не зли папу, расти большой и сильный, я тебя люблю», — процитировал я.
В голове эта коробочка была вся мутная, словно через какую-то пелену, но остальное — довольно яркое: непонимание её слов, радость от лавандового запаха её парфюма и гладкие перила кровати, к которым я прижался.
— Ну не так…
— Именно так, — я прервал её, — ты была в бледно-сиреневом плаще, светлый пояс, духи с запахом лаванды. — Я никак не мог перестать смотреть в одну точку, пока наконец не потряс головой. — Так что да, именно так.
— Какая же я была дура, — она покачала головой, — как ты можешь не ненавидеть меня после такого?
— Я слом… — я сразу осёкся, — у меня очень сильная защита. Диссоциация называется. Мне бы научиться её выключать. — Я улыбнулся ей. — Тут уже не получается злиться на тебя. Тем более я тебя ненавидел не за это.
— Тём, а за что тогда? — она вскинула брови. — Мы толком даже не виделись.
— Вот это и бесит, — я махнул рукой, — ты даже не можешь понять, что делала не так. Цепляешься за вот эти вещи, — я указал на пакет с игрушкой, — которые я даже не помню.
— Что я не забрала тебя, когда приходила в больницу?
— Да ясно, что ты болела, я уже это понял. Но ты должна была отдать меня жить с братиками!
— Какие ещё братики?
— В детдом, мам! — выпалил я.
Внутри стало так, будто я вырвался из холодной комнаты на слепящий свет.
— Мам… — она заплакала, — значит, любишь всё же?
— Я не знаю. — Я провёл рукой по груди, пытаясь прислушаться к себе. — Знаешь, что странно? Я правда не злюсь на тебя, вообще ничуть. — Я улыбнулся. — Офигеть…
Мама убрала рисунки и взяла в руку игрушку. Маленький голубой динозаврик с истёртой бежевой пластмассовой мордочкой. Я всё ещё пытался прислушаться к ощущениям, когда она прервала тишину:
— Не помнишь эту игрушку? — она протянула её мне.
Я взял её в руку и поднёс к носу. Выветрившийся запах какой-то химии вроде бензина заполнил меня.
По телу пробежала дрожь — и я уже сижу в кроватке-клетке. Тёмные деревянные прутья. Руки сжимают этого динозаврика, мне очень страшно, и я боюсь поднять голову и посмотреть на двух взрослых. Женский крик — и я вижу, как папа держит её за руки и сильно трясёт.
Меня выкинуло из воспоминания ещё быстрее, чем затянуло в него. Внутри — тяжесть, и страх отозвался мелкой дрожью.
— Как странно, — я смотрел на игрушку в вытянутых руках, — этого у меня не было. Мы искали такие коробочки.
— Чего? — тихо спросила мама.
— Воспоминания. Как папа тряс тебя за руки, — я посмотрел на неё. — Как ты вообще полюбила такого плохого взрослого?
Она усмехнулась и заплакала одновременно, выдавив из себя совершенно непонятный звук. Рядом проходили люди, и мне почему-то захотелось закрыть её собой, встав напротив.
И снова: папа ударил её — и всё оборвалось. Я отшатнулся и заплакал. Ощущение, словно оказался в ледяной Северной Двине. Я замотал головой: мне не верилось, что это правда. Ещё никогда такая память не возвращалась одним коротким снимком.
— Урод, — выпалил я, — он тебя тоже бил!
— Не говори так. — Она покачала головой. — Он твой папа.
— Фу, — кинул я и отошёл, — как ты оказалась с ним? Зачем? Как могла реально оставить меня с ним? Я…
Раньше я думал, что мама не знала, каким был папа. Как жестоко он избивал даже за голод. Теперь получалось — знала. Я заплакал ещё сильнее и ударил ногой об асфальт.
— Тёма? — она испуганно вскочила, но я сделал шаг назад и, споткнувшись, упал на асфальт.
— Не подходи, — я вытянул руки и замотал головой, — не хочу больше, уходи, пожалуйста!
В голове стало очень жарко, и, словно желая добить во мне остатки любого контроля, начался водопад снимков: его кулак, её волосы, её крик — и дальше, дальше, дальше. Мой собственный крик испугал даже меня самого. Я схватился за голову и повалился набок.
— Урод! — я кричал в злости. — Ненавижу его! Ненавижу тебя!
— Тёма, — она уже плакала рядом, — прости, малыш, что я не так сделала? Как тебе помочь?
Новый снимок я остановил сам. Мне здесь лет семь, но мама рядом со мной — не в больнице, а в комнате, которую я откуда-то знаю. Грубо выкрашенные в синий стены, в комочках и трещинах. Громоздкий шкаф с провисшей верхней дверцей.
Кабинет секретаря. Первый класс, моя первая школа. Рука мамы лежит у меня на плече; она, прикусив губу, слушает женщину с будто специально стёртым лицом. А у меня в руках перьевая ручка, которую она мне подарила.
— Ого, а я не знал, когда ты мне её подарила.
— Что подарила? — дрожащий голос отчётливо ворвался в картинку и вернул меня к матери.
— Ручку, — голову ещё жгло, но уже терпимо, — я знал, что ты подарила, но не помнил, когда.
— Первого сентября. — Она усадила меня. — Я тебя отвела тогда.
— Ничего не помню, — я пытался вспомнить ещё, — не понимаю.
В восемь лет я возвращаюсь домой и очень рад — в школе Нина Николаевна похвалила мой почерк и поставила пятёрку. Мне захотелось рассказать папе, но он был не в состоянии. От запаха алкоголя в квартире меня затрясло. Я сжал ручку и подумал, что было бы хорошо попасть в больницу. Тогда я увижу маму, расскажу ей, как меня похвалили.
Я наконец отвёл глаза от точки на её кофте и встретился с ней взглядом. Нахмурена, глаза по-прежнему красные, губы дрожат.
— Как мне тебя понять? — спросил я очень тихо. — Как можно теперь? Мне нужно позвать дядю Ваню. Позвони ему, пожалуйста.
Я потирал голову, которая всё ещё болела. Мама молча достала телефон и набрала первый номер в списке. Первым в списке оказался мой воспитатель, а не дядя Ваня. Она сообщила ему, где мы, а он посоветовал ей исчезнуть.
— Уходи, — я сглотнул, — он тебя не будет щадить. Он не такой, как дядя Ваня.
— Прости, — она снова заплакала, но, поднявшись, ушла.
Потеряв опору, я опять завалился набок и сразу разозлился на себя. В голове стучало: я сильный, нечего притворяться.
— Вставай! — проревел я.
Выпрямившись, я подтянул колени и попытался подготовить себя к тому, что нужно вставать и не показывать воспитателю, что я слабый. Но в голову стреляло болью, и ужасно хотелось плакать. Просто так. Без причины.
Рядом проходили люди и что-то говорили, а я ничего не понимал. Просто булькающие отголоски.
«Всё неправильно».
«Что со мной?»
Кажется, только сейчас я понял, что смотрю вообще на какую-то другую картинку, вовсе не на улицу. Во рту появился сильный железный привкус, и я сразу его узнал. Захотелось вырваться. Меня потряхивало, но не получалось.
— Какого чёрта ты от меня прячешься, мразь? — отец стоял напротив, я видел его тапки и боялся поднять голову.
Мне не хватало воздуха: я сейчас задохнусь. Я упёрся руками в асфальт, стараясь выдернуть себя обратно.
Прижав руки к губам, я смотрел вслед проходящим людям. Меня начало сильно злить всё: боль в побелевших пальцах, жжение в голове и эта идиотская трясучка, будто я какая-то веточка.
Я поднялся чуть ли не рывком, но колени не слушались, и я застыл полусогнутым, руками в коленях.
— Когда-нибудь я смогу. Я должен суметь, — я пытался просто удержаться, — ну за что эта фигня?
На асфальт капали слёзы, когда я почувствовал запах дяди Миши. Вскинул голову и, увидев его, просто повалился без сил.
Он поднял меня на руки, что-то говорил. А мне хватило понюхать его шею, чтобы отключиться — но уже спокойно. Теперь он рядом.
